Март - Давыдов Юрий Владимирович. Страница 64
И заладили: «маленькая» да «не в теле», «глазастая» да «обходительная». Офицер усмехался, хмыкал, а потом и осерчал.
– Да мы их, ваше благородь, – замигал Петушков, – мы их, что господина Слатвинского, что сестрицу евоную, можно сказать, которых и вовсе мало видели. Люди, можно сказать, тихие, неприметные. Ну, жили и жили…
– А в мою-то заведению, – ввязалась Арина, – эт-та Воинова, господин ахвицер, раза два всего-то и заглядывала. Они все больше к Луизке. Прислуги не держали, потому, видать, господишки так себе, вот, значит, прислуги не держали, так она сама все за харчами шнырь-шнырь. И все к Луизке, к Луизке. А Луизка, крест святой, что твой ворон. У ей что? У ей, ваше благородь, может, и чисто, да так чисто, что с души воротит. Верите ли…
– Погоди трещать, – оборвал офицер. – Что за Луизка? Где живет?
Но Арина, быструха языкатая, не гляди, что офицер серчает, знай свое: Луизка такая, Луизка сякая. Гришки уж смекает, что сейчас гром грянет, офицер сейчас по мордасам съездит, ну и защемил жену за бок. Арина охнула и онемела.
Расспросив про «Луизку» и выяснив, что оная Луиза Сундберг – хозяйка мелочной лавки на той же улице, офицер секретного отделения отпустил свидетелей.
В градоначальство потребовали Луизку.
Да, она, Сундберг, действительно почти каждый день виделась с Войновой: Войнова у нее покупала провизию.
– О, конечно, – рассуждала девица Сундберг, взмахивая белесыми ресницами, – у них в доме тоже есть лавочка, но, помилуйте, кто же рискнет в этакую-то грязищу?
– Простите, – галантно затормозил офицер, – простите, это, разумеется, прискорбно, коли грязь. Живи я рядом, счел бы удовольствием посылать только к вам. (Луиза признательно улыбнулась.) Но скажите, пожалуйста, смогли бы вы оказать нам услугу? Благодарю вас… Итак, встретив Войнову, вы узнали бы ее? Да? Великолепно, мадемуазель. О-о, мы в долгу не останемся. Вам придется на некоторое время покинуть ваш прелестный магазин. Что-с? Сейчас объясню, сейчас…
Они расстались приятельски.
На следующее утро пролетка с околоточным дожидалась девицу Сундберг.
Впереди мерно двигался конвой его величества и эскадрон гусар. За гусарами тупо сургучили шаг павловцы и гренадеры. Сорок дворцовых лакеев траурно вышагивали по четыре в ряд. Восьмерка слепых лошадей влекла огромную колесницу. По обеим сторонам катафалка шестьдесят отроков-пажей воздевали зажженные факелы.
За мертвым Александром шел живой Александр. За живым Александром – великие князья и великие княгини. Шли герцог и герцогиня Эдинбургские; кронпринц германский Фридрих-Вильгельм; наследный принц Мекленбург-Шверинский; эрцгерцог австрийский Карл-Людвиг; наследный принц английский Альберт-Эдуард; наследный принц датский Христиан-Фридрих-Вильгельм…
Петербургское небо как замерзшее болото. Петербургская жижа под ногами. Барабанщики деревянно и грозно отбивают войсковые сигналы – «поход» и «молитву». Глухо, как во сне, палят пушки, черным гулом гудят колокола.
Войска брали «на караул». Но за шпалерами войск никто не снимал шапки – за шпалерами не было публики. В пустых улицах текли катафалк, герцоги, генералы, пажи, а публики не было, публика не допускалась. Ведь только вчера открыли на Малой Садовой подземную галерею, извлекли из нее динамитную мину. Но злодеи исчезли, сырный магазин был пуст. Не надо публики, не надо толп. Пусть тонкий отблеск штыков, пусть рокот «похода» и «молитвы».
За мертвым Александром шел живой Александр. Он не обрушил на преступников мгновенного возмездия. Он отменил немедленный суд над злодеями. Следует изловить всю шайку? Да, это так. Но по чести, главное – в ином: в ответ на казни соумышленники могли совершить второе покушение. Они могли, впрочем, швырнуть бомбу и до казни однобрашников. Вот хоть на пути похоронной процессии. Вот хоть сейчас на этой улице, с той крыши, из ближайшей подворотни. Шлепнется бомба, как мяч, разнесет в клочья.
Толстый, бородатый, тяжелый человек, еще не коронованный в кремлевском соборе, но уже царствующий, изнемогал от страха, от ожидания, от этой глухой прощальной пушечной пальбы.
Изнемогая, он, лишенный воображения и юмора, вдруг вообразил картину нелепую и жуткую: как нигилистская бомба ухнет… в гроб. И полетят вверх тормашками останки, плюмажи, вся эта парчовая, золототканая трень-брень… Его толстые щеки подрагивали, глаза были утуплены, широкие плечи опущены. Он слышал барабанный бой, строевой отчетливый шаг, слышал смолистый запах факелов, надушенных телес и конского навоза. А видел мысленно, как ухает нигилистская бомба в гроб, и эта жуткая нелепица отвлекала его, успокаивала.
Но юмор требует известного мужества. У Александра Третьего если оно и было, то, право, не в избытке. И страх ожидания опять и опять настигал императора. Проклятый город, подумал он, какие огромные расстояния. Семнадцать мин, подумал он, семнадцать мин.
Новый градоначальник, из моряков, капитан первого ранга, не отличавшийся на водах, отличался на суше: велел рыть траншеи у Зимнего и уверял, что уже перерезаны проволоки от семнадцати мин.
Семнадцать, думал Александр, – его особенно ужасало число. Почему же именно семнадцать? Тотлебен, севастопольский Тотлебен, утверждает, что злодей, взорвавший малую столовую, имел техническую возможность поднять на воздух весь Зимний, не сделал этого лишь из сострадания к челяди… Нет, в Зимнем не житье, не житье, не житье… И Аничков дворец небезопасен, весь Петербург небезопасен. Проклятый город, какие огромные расстояния… Надо укрыться в Гатчине, в надежном гатчинском замке. Похоже на бегство несчастного Людовика Шестнадцатого из Парижа в Варенн? Пусть! В Гатчину, в Гатчину… Только поскорее бы развязаться со всем, что требует непременного присутствия в этом ненавистном городе.
Шестьдесят пажей воздевали факелы. Пламя металось и трещало. Белые лошади влекли катафалк. Павловцы и гренадеры отбивали шаг. Как хорошо, что публика не допущена. Ах, скорее бы крепость, собор…
…На звоннице, что рядом с Крюковым каналом, плясали, как полотеры, пономари Никольского собора. И вскидывали, и разбрасывали руки, будто в огне горели.
С моря, из-за кронштадтских фортов, наваливал тяжелый властный ветер, душил колокольный звон, гнал воздух, волглый и тусклый.
У Софьи стыли ноги, плечи, спина. Она сжалась на скамейке близ Никольского собора. Серое перо на шапочке дрожало. Придет Рита и скажет. А тогда… Софья не знала, что будет тогда. Не знала и не думала об этом «тогда». Придет Рита и скажет. Рита, где же ты? Рита придет и скажет… И назойливо, до тошноты лезла в глаза вывеска казенного дома: «Финляндская паспортная экспедиция».
Глухо, как во сне, палили пушки. Ветер мрачно наваливал с Балтики, душил колокольный звон, а пономари все поплясывали на звоннице, вскидывали, вскидывали черные руки.
Денис видел Софью. Он видел, как коченеет она, недвижная, съежившаяся, на скамейке близ Никольского собора. Нет, нельзя ему, никак нельзя подойти к ней, взять ее за руку. Почему нельзя – Денис не знал. Знал: она должна в одиночестве дождаться этой Риты и, дождавшись, один на один выслушать Риту.
Позавчера на Малой Пушкарской Денис встретил солдата крепостной команды, и Платон Вишняков сказал, что бородатый арестант Екатерининской куртины объявил начальству о своем участии в деле первого марта.
Зачем это сделал Андрей?.. «Как не понять? – говорила Софья, в голосе ее слышалась горестная гордость. – Как не понять? Процесс против Рысакова вышел бы слишком бледным». Денис заглянул в ее глаза. Увидел не горестную гордость, нет, слабую, слабую лучину надежды: «А может, это не так? Может, Андрей не подал заявления?»
Теперь она ждет Риту. Рита – ее давняя подруга. У Риты множество знакомых, среди прочих – генерал, связанный с прокуратурой. И Рита обещала все нынче узнать. Теперь она ждет Риту, съежившись на скамейке, и серое перо на круглой шапочке дрожит мелкой дрожью.