Март - Давыдов Юрий Владимирович. Страница 75
– Мне бы очень хотелось получить свидание с Желябовым.
– К сожалению, не в моей власти. Я обязан снестись с высшим начальством.
Прокурор поклонился.
Свидания с Желябовым не дали. Предложили свидание с матерью.
Поспешно, словно спасаясь, Перовская отступила в глубь камеры. Склонилась, положила голову на высокий асфальтовый подоконник.
Наступило молчание.
Потом послышался шорох платья: вошла помощница начальника тюрьмы. Рослая, костлявая, похожая на классную даму, она заведовала женским отделением Дома предварительного заключения.
Перовская обернулась.
– Скажите, у вас есть дети?
– Да… – с запинкой ответила помощница.
– Вы мать, и вы поймете, как будет тяжело моей… – Перовская осеклась. Перевела взгляд на Добржинского: – Зачем доставлять маме нравственные страдания? Я так люблю ее…
Он поклонился.
Свидание с матерью не состоялось. Опять пришел Добржинский. Он не мог вымолвить ни слова. Наконец, потупившись, нервно оправив белоснежные манжеты, спросил, не сочтет ли Софья Львовна возможным подать прошение о помиловании на высочайшее имя.
Она улыбнулась серьезно, сдержанно, вдумчиво.
– Нет. И, пожалуйста, не настаивайте.
В ее голосе не было ничего нарочитого, никакого вызова или надрыва. Ее тон был ровен и вежлив. Добржинский похолодел. Он поклонился, но не ушел. Он медлил.
– Пожалуйста, не настаивайте, – повторила Перовская. – Бесполезно.
Он это знал, понимал. Но у него был конверт – письмо от матери, письмо к дочери. Он протянул конверт. Перовская взяла конверт. И тотчас поняла, что в этом письме. Рука ее задрожала.
– Послушайте, – упавшим, молящим голосом произнесла она. – Возьмите, прошу вас… Я не буду читать.
Прокурор поклонился. Он хотел что-то прибавить, но не нашелся и поклонился еще раз. Она остановила его в дверях:
– Скажите, в котором часу возьмут?
– В шесть, Софья Львовна.
– Одну?
– Нет, всех вместе.
– Благодарю вас, спасибо.
Больше Добржинский не являлся. И Перовская больше не ждала Добржинского. Но теперь, когда ее оставили в покое, Софья ощутила смутное беспокойство. Причиной было не завтрашнее, нет, что-то иное… Она облегченно вздохнула, нащупав суть: вот так же беспокоилась перед судом из-за неопрятности одежды, несвежести кружевного белого воротничка… Ей не пришло в голову, что здесь нечто сродни солдатскому обыкновению – надеть чистое в канун смертной битвы. И не пришло в голову, что смерть равнодушна к гигиене. Ей просто захотелось принять ванну.
О, минувшие времена исполнений «последних желаний»! Смерть была деловитой, но еще не стала делягой. И узаконенное убийство, если только можно его узаконить, таило в себе таинство, пусть ужасное, но таинство, одним из актов которого было исполнение «последнего желания».
Она шла коридорами. Была шершавая тишина асфальта, были тени, шаги, тюремная синюха газовых рожков. Она вспомнила, как шла здешними коридорами давным-давно, в ином, что ли, веке: судили товарищей по процессу 193-х, и она, подкупив стражников, проникла в общую камеру; потом стражники отчего-то переполошились, ее выдворили, только и всего… Перовская тихонько рассмеялась. Об этот тихий, нежданный смех помощница начальника тюрьмы словно бы споткнулась. Перовская, улыбаясь, объяснила, что же такое ей сейчас вот вспомнилось. Тюремщица недоуменно покачала головой.
Ванная комната помещалась на стыке мужского отделения и женского. Софья увидела жандармов. Неужели она совершит омовение, как римская матрона – в присутствии рабов?
Нет, «мужская прислуга» осталась на месте. Но помощница с надзирательницей хотели было войти за нею в ванную комнату.
– Пожалуйста, не надо. Я над собою ничего не сделаю. Не бойтесь. Честное слово. Ведь я за счастье считаю умереть вместе с товарищами. Ну как же этого не понять?
– Хорошо, хорошо, – торопливо согласилась помощница.
Ничего она не поняла. Нельзя, поняв такое, ответить:
– Говорить вам не велено.
– Извините, – сказала Перовская и вошла в ванную.
Истоплено было на совесть. Софья разделась. Помедлив, взглянула на свои нагие руки, плечи, грудь. Странное чувство испытала она: будто что-то в ней уже не принадлежало ей.
– А вы полненькая, – неприязненно отметила тюремщица и, поджав губы, прислонилась костлявым плечом к полуотворенной двери.
Софья погрузилась в ванну. Она любила воду, любила полоскаться в воде или лежать долго-долго, недвижно, со смеженными веками, ни о чем, собственно, не думая и вместе думая обо всем, что есть на свете хорошего и теплого. Сейчас, однако, ощущала она лишь неприятную отчужденность от своего же тела, от этой белизны его и податливой мягкости. А потом вдруг сделалось ужасно жаль это бедное бренное тело, и жалость тоже была какая-то странная, будто б жалела она не себя, а кого-то другого, правда очень ей близкого, но все же другого…
Не в коридоре, а в камере смертницы заставили дежурить дюжего жандарма. Софья легла, не снимая платья, и вытянулась, но не повозилась под одеялом, как возилась, ожидая Андрея. И тут-то (откуда только взялся?) зацвиркал сверчок. Точь-в-точь как в Теплом переулке, как в той комнате с кисейными занавесками и нечищенным самоваром, в комнате, где они с Андреем жили. Она любила его до медленных слез, со всей обморочной силой любви.
Цвиркай, сверчок, пой. Давай-ка я послушаю тебя, полежу и послушаю, как ты поешь.
Она уснула. Уснула, чтобы проснуться до побудки. Уснула, чтобы, проснувшись, сказать жандарму: «Извините, я вынуждена причесываться в вашем присутствии». Уснула, чтобы поутру выпить стакан чаю и вымыть в полоскательнице стакан. Уснула, чтобы поутру ощутить на лице своем сивушный выдох палача.
В горячке, в ажиотаже пребывал торговец. Вот ведь сподобил господь, эко дельце! Хе-хе… Народишко попрет густо, а тут: «Пожалте выпить, пожалте и закусить!» Медный, дурак, убег. Поглядел бы, рыжая борода, как оно дело-то делают, ежели бог умом не обвесил.
– Давай, ребятки! Вали ходом!
Ломовики скатили бочки пивные, теперь тащили ящики с водкой. Успевай принимать, Борис Иваныч. Двое приказчиков тоже бегали, как мальчишки на посылках.
Тот самый Новиков, что держал лавку на Малой Садовой и, бывало, захаживал к конкуренту в сырной магазин, – этот самый Новиков надумал «распивочно и на вынос» вот тут, обок с тюрьмой, с Домом предварительного заключения, откуда повезут злодеев на Семеновский плац. Едва объегорил какого-то облома сдать на день помещение. А взяток-то, взяток передал в градоначальстве, чтобы разрешили! Каждый-то норовит урвать свое… И-и, милые вы мои! Но уж зато попрет народишко к воротам тюрьмы и никак не минет Бориса Ивановича с его молодцами-приказчиками: «Пожалте выпить, пожалте закусить!»
Поручик кладбищ не любил. Во цвете лет был их благородие, отнюдь не элегичен. И вдруг секретное препоручение: марш-марш на Преображенское кладбище. А это ведь не близко, версты. А тут тебе слякоть, темень.
Да-с, выдалось препоручение. А люди-то еще живы-здоровы. Мысль эта – живы они еще и здоровы – в дороге лишь мелькнула. Но когда поручик с солдатами прибыл на Преображенское кладбище, увидел чахлые кустики недавно, лет десять, устроенного кладбища, поручику сделалось не по себе. Никогда не определял он, хорош ли, плох ли, текла служба, чего там определять. Но сейчас, ночью, посреди смутного, исчерканного крестами пейзажа, теперь, когда ему надо было приготовить могилу для тех пятерых, что еще были живы, поручик сознал свою причастность к чему-то огромному, чудовищному.
Он постарался избавиться от этого гнетущего ощущения: распоряжался с излишней расторопностью. Но этой вот своей расторопности было ему стыдно, неловко.
Потом поручик сидел в кладбищенской сторожке. Домок был опрятный и крепенький; хозяином в нем – байбак с румянцем, как сливки в землянике. И оттого, что домок был куда как домовит, и оттого, что сторож смотрел молодцом, поручик опять подумал про тех пятерых, что были еще живы-здоровы и тоже молоды.