Рарагю - Лоти Пьер. Страница 16

XXX

Когда в лесах Афареагиту наступила ночь, королева отправилась к Фарегау, в приготовленное для нее место. Беловолосый адмирал возвратился на фрегат, и начался праздник Упа-упа. Нас покинуло сегодняшнее религиозное благоговение. Теплая ночь опустилась на дикий остров, и вновь сладострастие и необузданность захлестнули туземцев, за что первые мореплаватели и назвали эту землю Новой Цитерой. Я последовал за адмиралом, оставив Рарагю среди безумствующей толпы.

XXXI

Оставшись один, я печально вышел на палубу. Столь оживленный утром фрегат был пуст и молчалив; мачты и реи вырисовывались на фоне ночного неба; туманно светили звезды, было тихо и душно, а море было спокойным, и силуэты гор отражались в воде. На суше горели праздничные огни; оттуда невнятно доносились страстные песни, иногда сопровождаемые звуками там-тама. Меня мучила совесть, что я оставил Рарагю одну среди дикой сатурналии; было как-то беспокойно.

Доносившиеся звуки сжимали мне сердце. Мне не спалось. Я любил мою малютку, и таитянки называли ее не иначе как женой Лоти. По сути она и была моей женой, так как я ее любил. Однако между нами лежала пропасть. Она была дикаркой, и различия в наших представлениях стали для нас одинаково непреодолимы. Как для нее были неясны мои мысли и понятия, так и я ее не понимал. Я вспомнил, как она один раз сказала мне: «Я боюсь, что нас сотворили разные боги»! В самом деле, мы были дети двух очень далеких и разных стран, потому и наш союз мог быть только мимолетным, неполным и мучительным.

Бедная Рарагю, когда мы расстанемся, ты скоро вновь превратишься в невежественную и дикую маорийскую девушку, а потом умрешь на своем далеком острове, забытая и одинокая, а Лоти об этом и не узнает!

На горизонте стала обозначаться едва заметная полоса — это был Таити; небо на востоке посветлело, огни потухли, и песни умолкли. И в этот ранний час я воображал себе Рарагю, возбужденную танцами и предоставленную самой себе. Эта мысль жгла меня, как раскаленное железо.

XXXII

После полудня королева и принцессы снова сели на корабль, чтобы вернуться в Папеэте. Встретив их с подобающими почестями, я стал разглядывать свиту, ехавшую на лодках, пирогах и китоловных судах. К ней прибавились женщины с Моореа, которые ехали на Таити продолжать праздновать. Наконец я увидел Рарагю. Она переменила свою белую тапа на розовую и приколола к волосам новые цветы. Она была печальна и рассеяна, на бледном лице сильнее выделялась татуировка и синие круги под глазами. Без сомнения, она до утра веселилась, но теперь она возвращалась, и я ничего более не желал.

XXXIII

Прекрасная, тихая погода сопутствовала нашему возвращению. Солнце склонялось к западу; фрегат бесшумно скользил по зеркальной поверхности моря, оставляя после себя едва заметное волнение. Воздух был удивительно прозрачен, и неподвижные облака резко выделялись на красноватом фоне заката. На корме собралась группа молодых женщин: Ариитеа дружески беседовала с Рарагю, их окружали Марамо, Фаимана и еще две служанки королевы. Речь шла о сочиненном Рарагю гимне, который они собирались спеть. Ариитеа, Рарагю и Марамо составили трио, в котором голос Рарагю звучал громче всех. Она внятно произносила слова, и ни одно из них я не забыл. Вот что они пели:

«Моя скорбь по тебе выше вершины Паия, о мой возлюбленный, увы!

Я с корнем вырвала мой тиаре, чтобы доказать мою скорбь по тебе, о мой возлюбленный, увы!

Ты уехал, мой милый, на землю Франции; если поднимешь ты на меня глаза, то, увы, я не увижу тебя!»

Эта грустная песня, спетая тремя женскими голосами, уносилась в бесконечные дали Тихого океана, и ее странные слова навсегда сохранились в моей памяти как самое сильное впечатление о Полинезии.

XXXIV

В полночь шумная толпа вернулась в Папеэте. Через минуту мы с Рарагю шли по дорожке к нашей хижине. Мы шли молча, как дети, которые не знают, как им помириться. Войдя в хижину, мы посмотрели друг на друга. Я ожидал упреков и слез, но вместо этого она засмеялась и едва заметно пожала плечами, разочарованно, грустно и иронично.

Этот смех и это движение сказали не меньше, чем долгий разговор, они выражали приблизительно следующее: я очень хорошо знаю, что я низшее существо и для тебя я случайная игрушка. Для вас, белых людей, мы не можем быть ничем иным. Так стоит ли мне сердиться? Я на свете одна: ты или другой — не все ли равно? Я была твоей любовницей, и ты все еще желаешь меня. Вот я и остаюсь!

Наивная девочка очень преуспела: дикий ребенок стал сильнее своего господина и повелевал им. С удивлением и грустью я молча смотрел на нее; мне было ее безумно жаль. И я, чуть не плача, стал покрывать ее поцелуями и просить у нее прощения. Она еще любила меня, и это было удивительно, едва постижимо.

Приключение на Афареагиту было забыто, жизнь вошла в свою колею, и снова наступили сладкие и мирные дни любви…

XXXV

Тиауи, гостившая в Папеэте, пришла к нам с двумя молодыми женщинами, своими родственницами из Папеурири. Однажды вечером она с важным видом отозвала меня в сторону; мы ушли в сад и сели под олеандрами. Тиауи была умна и гораздо серьезней многих таитянок; она следовала наставлениям священника-миссионера и горячо веровала. В сердце Рарагю она читала, как в открытой книге. «Лоти, — сказала она, — Рарагю погибает в Папеэте. Что с ней будет, когда ты уедешь?»

Действительно, будущее Рарагю волновало меня. Мы были такими разными, что я не понимал, как сильно она любит. Между тем я чувствовал, что она погибает. Может быть, меня это даже привлекало, и я любил ее еще больше.

Не было женщины скромнее моей Рарагю; спокойная и покорная, она уже не страдала, как раньше, припадками детского гнева. Она была предупредительна со всеми. Гости говорили, что в нашей хижине, в тени больших деревьев, царят мир и счастье, благодаря стараниям Рарагю, сидящей в тени веранды и улыбающейся всем своей загадочной улыбкой.

Ко мне она относилась с бесконечной нежностью как к единственному другу; в такие минуты она горько оплакивала мой скорый отъезд, а я все еще наивно мечтал навсегда остаться с ней.

Иногда она брала старую Библию, принесенную из Апире, и молилась восторженно и пламенно. Но временами она избегала меня и на устах ее блуждала та же скептическая улыбка, как и в тот вечер, когда мы вернулись из Афареагиту. Ей как будто чудились таинственные образы, и мучили грустные мысли.

Маорийская кровь жгла ее. Днем ее сильно мучила лихорадка, и она была сама не своя. Она оставалась мне верна в том смысле, в каком это понимают таитянки, то есть вела себя сдержанно с молодыми европейцами, но я сильно подозревал, что у нее есть любовники из таитян. Я прощал ей это — она была не виновата, что обладает такой пылкой и страстной натурой. Она не была похожа на чахоточных девушек из Европы: ее талия и шея были округлы и правильны, как у древнегреческой статуи. Между тем легкий характерный кашель, такой же, как у детей королевы, все усиливался, а вокруг глаз появились темные круги. Она была печальным олицетворением Полинезии, которая гаснет, соприкоснувшись с нашей цивилизацией и нашими пороками, и от которой скоро останется одно воспоминание.

XXXVI

Между тем настало время отъезда в Калифорнию, «I te fenua California», как говорила внучка королевы. Это был не окончательный отъезд, на обратном пути мы должны были простоять у этого прекрасного острова еще месяц или два. Вероятно, без надежды на возвращение я тогда не уехал бы: бросить Рарагю было выше моих сил. Накануне отъезда меня стала очень беспокоить мысль о вдове моего брата Руери. Мне было тяжело уезжать, не познакомившись с ней, и я рассказал об этом королеве, прося устроить с ней свидание. Помаре отнеслась к этому с большим участием. «Как, Лоти, — сказала она, — ты хочешь ее видеть? Так Руери говорил тебе о ней? Он, значит, не забыл ее?»