Портрет незнакомца. Сочинения - Вахтин Борис Борисович. Страница 42
Две минуты истекли, и вот она вошла к нему в кабинет.
Опять этот костюм, за сутки он стал еще зеленее, никакого уважения, надо же! Только вместо грецких орехов болтается на груди, нахально приоткрытой вырезом, блестящий крестик на блестящей цепочке! Глазам своим не поверил Филармон Иванович, однако всматриваться не решился — слишком много груди виднелось под крестиком, слишком белая она была, невозможно всматриваться в такое.
Хмурясь, он сообщил ей свое мнение, подкрепляя примерами, сообщил доброжелательно и закончил просто:
— Нельзя.
И убедительно замолчал, бесповоротно сокрушаясь головой.
Поэтесса Лиза начала было записывать его слова, что ему не понравилось, но почти сразу прекратила, что ему тоже не понравилось, склонила голову на плечо и стала смотреть на него своими большими серыми глазами.
— Нельзя, — повторил после молчания Филармон Иванович.
И спросил, стараясь закончить по-хорошему с этой зеленой птицей попугаем, прибывшей сюда ради доброжелательных объяснений о ее стихах в прозе, не подходящих, к сожалению, для существования, спросил, награждая своей неожиданной улыбкой:
— Значит, договорились?
— О чем? — спросила поэтесса Лиза. И добавила певуче: — Филармон Иванович?
— О перемене вашей поэтической позиции и курса жизненного творчества, — хотел ответить Филармон Иванович, но вместо этого вдруг ему сказалось совсем другое:
— О замене, в частности, вашего костюма в руководящем месте обыкновенной одеждой советского человека!
— Совместно будем заменять или как? — спросила эта птица. — А насчет белья какие будут указания, Филармон Иванович?
Это можно было только не расслышать, ничего другого тут было нельзя. Филармон Иванович опустил голову, огорченный тем, что эта представительница творческой молодежи так нечестно использует преимущества своей беспартийности.
Посидели молча.
— Боже мой, — сказала поэтесса Лиза.
Она неожиданно протянула руку через стол и погладила его по голове, повторив:
— Боже мой…
И тут в третий раз за это злополучное утро вырвались из инструктора слова без его воли, сами собой, словно не он, а кто-то другой сказал их его ртом, причем сказал хриплым басом, он даже и услышал этот бас как бы со стороны:
— Пойдемте сегодня в театр?
Глава 2. «Кто тут главный?»
Сказал такое среди белого рабочего дня, сказал посетителю, которая лет на тридцать пять моложе, не зная, не замужем ли она, какие у нее связи с начальством, за нее без нажима, но хлопотавшим. Голова закружилась, сердце приостановилось, волосы на голове шевельнулись, и тут она ответила:
— Сегодня, к сожалению, нет, Филармон Иванович. Позвоните мне завтра.
И на листке бумаги написала ему телефон.
Пальцы у нее были на вид очень ломкие.
Когда после рабочего дня инструктор покупал продукты, он чувствовал под ложечкой зеленоватую неприятность и, натыкаясь на нее, постигал без труда, что причина — несознательная поэтесса, повернувшая его чистую жизнь к родимым пятнам прошлого.
— Родимый ты мой, — услышал за спиной инструктор, но не решился оглянуться и посмотреть, кто это, кому и почему сказал.
В магазине насыпали ему в сетку картошку гнилого качества, он вспомнил, что газета писала о недостатках на этом фронте, однако именно в данном магазине сдвига к лучшему не наблюдалось. Надо бы указание, но это не по его линии, по другой, где каждый год возникают сложности с уборкой, перевозкой, хранением и погодой. В другой магазин он, однако, не пошел.
Зато морковь была ничего. И мясо тоже ничего, так что можно было идти и думать о хорошем. Да и в портфеле лежали кое-какие качественные продукты, купленные еще внутри.
С тяжелой сеткой в одной руке, с толстым портфелем в другой, спешил Филармон Иванович к дому. Осень шла к концу, холодная и дождливая. Вот и сейчас моросил мелкий дождь, освежая его старое пальто и шляпу. Тут он увидел впереди что-то зеленое и скривился, как от боли. Впрочем, именно боль он и ощутил в приостановившемся сердце, но боль не страшную, а какую-то забытую, неясного свойства. Рядом с зеленым плащом-накидкой, застегнутым под подбородком золотой пряжкой, маячил некто в бежевом, с белым воротником. Хмуро, стараясь не замедлять шаг и не обращать внимания ни на нее, ни на сердце, Филармон Иванович шел вперед, а зеленое издали приветливо помахало ему ручкой, село с бежевым в черную машину и уехало, оборачиваясь и несомненно его обсуждая.
До сорока восьми лет Филармон Иванович прожил холостым и вдруг женился на молоденькой официантке-башкирке из дома отдыха, куда случайно попал на отпуск. Его жена быстро располнела, лицом стала похожа на басмача, молчаливая вообще, она почти прекратила с ним разговаривать, о чем думала, раскосо глядя на него, — неизвестно.
По вечерам она не мешала ему — любил Филармон Иванович, если не было спектакля, конспектировать книги по марксистско-ленинской эстетике, а их, к его удовольствию, выходило немало. В толстых тетрадях, обязательно с обложками разного цвета, чертил он поля, нумеровал страницы, на тетрадь наклеивал белый квадратик с цифрой — номером тетради, число уже перевалило за сотню, аккуратно и крупно писал название книги, обстоятельно ее конспектировал, а в конце тетради оставлял один-два листа под перечисление того, что в тетради законспектировано. Писал он с удовольствием, длинными фразами, стараясь поменьше пользоваться своими словами, ставя кавычки, если ничего не менял, а в скобках отмечая страницы книги, с которых выписал в тетради. Особенно важное он подчеркивал, например, такое: «Если без содержания нет формы, то и без формы нет содержания — бесформенное содержание перестает быть содержанием, однако бессодержательная форма может некоторое время сохраняться, не являясь, строго говоря, формой, потому что содержание всегда предшествует возникновению или развитию формы». Или такое: «Диалектика художественного развития такова, что на разных этапах советского искусства нравственная проблематика ставилась и выявлялась с разных сторон, однако всегда была неразрывно слита с его идеологической направленностью». За этим занятием Филармон Иванович засиживался допоздна, ложиться не спешил. К жене он утратил интимный интерес, пользуясь ее телом редко, большей частью по утрам, и никакого отклика с ее стороны не чувствуя.
Детей у них не было и быть не могло. Сразу после загса молчаливая жена в постели вдруг рассказала ему, неожиданно горячо и волнуясь:
— Послушай, все послушай, ты муж — знать должен, мне только тринадцать было, первые месяцы как женское началось, а он штурманом по реке плавал, в отпуск в деревню заехал, Измаил, татарин, напились все, он поил, рукой по спине провел, подвернулась я, околдовал, а мать заметила, тоже пьяная была, он ей самой нравился, отец-то наш помер, зазвала меня в сарай, и так била, так била, бросила, ушла, совсем опоилась. Я лежу, плачу, а тут он, приласкал, пожалел, я и не поняла ничего, девочка была, околдовал. Через восемь месяцев мертвого родила, маленького такого. С тех пор ни с кем не была, ты мне верь, ты меня прости, я тебе хорошая жена буду, я тебя любить буду, я за пожилого и хотела, ты только прости — не пожалеешь…
До помертвения органов испугался Филармон Иванович. Все, что он услышал, было неправильно, дико, являлось исключением. Вот-вот, нашел слово, именно исключение, не характерно, из ряда вон. Сам он если и пил, то в редких случаях, когда с ним пило начальство и не пить было бы дерзостью, но и выпив, никогда по спине никого не гладил, руки держал при себе, а язык за зубами. Чтобы мать из ревности избила дочь — и вообразить не мог, тем более, чтобы пьяный овладел ребенком с согласия последнего. Вот это согласие больше всего и ужаснуло Филармона Ивановича, опустошило его душу, хотя сказал он в ответ после долгого молчания о другом:
— А Измаила что — засудили?
И жена ответила, тоже помолчав:
— Он сказал: ребенок будет — женюсь. Уехал сразу, писал письма. Да что он нам… Ты меня прости.