Портрет незнакомца. Сочинения - Вахтин Борис Борисович. Страница 78

— Ты все записал, Джон? — спросила Джейн, когда они вылезали из автобуса.

— Да, но надо все проверить, может быть, это пропаганда, — сказал Джон.

— Гид прекрасно говорит по английски, — сказала миссис Браун. — Без всякого русского акцента.

— Старомодно, — сказал Джон. — Как будто она училась в Оксфорде.

— Вы действительно учились в Оксфорде? — спросила Джейн.

— Нет, я училась в Ленинградском университете, — сказала гид.

Мистер Браун усмехнулся и потрепал Джейн по щеке.

Все-таки это твои дети, и частица тебя в них, и если ты когда-нибудь провалишься, жизнь у них пойдет кувырком и навсегда пропитается ужасом, и они станут лицом к лицу с совершенно новыми проблемами, но все-таки вряд ли они отрекутся от тебя, каждый по своим мотивам, но вряд ли. И это не так уж и страшно, если дети вынуждены будут взрослеть быстрее, чем в нормальных условиях, и если в жизни их появятся ужас и мука, это не так страшно, как кажется, ведь что они знают пока на личном опыте, а не из книг? Комфорт своей квартиры? Проблемы образования и пола? Трудности туристских походов в штате Небраска? Психоанализ и буддийские банальности? А тогда в комфорт квартиры ворвется неведомый ветер — «the children of the Russian spy sentenced to death last week — month — year» — неведомый ветер далекой русской земли — «they are Russian Americans» — и мир обретет для них новое измерение, измерение Россией, и тогда совсем иначе будут они вспоминать то, что промелькнуло сейчас перед ними, и новым смыслом наполнятся для них слова «крепость», «Медный всадник», «три революции», и, как знать, может быть, тогда они ощутят в душе частицу света, живущего в тебе, как знать, может, и полюбят твою страну, ради которой ты вот так вот, да.

— У них везде очереди, — сказал Джон на исходе второго дня, когда, осмотрев днем Эрмитаж и Исаакиевский собор, они стояли вечером в фойе в антракте балетного спектакля «Далекая планета». — Смотри, даже в театре: в буфет очередь, за мороженым очередь, за водой напиться — очередь. И они стоят так спокойно, привычно.

— О, нет, — сказала Джейн. — Там, где за валюту, очередей нет.

— Это для нас, — сказал Джон. — А для самих себя очереди, и очень грубые продавцы, они не улыбаются и никакого вообще сервиса. Я вчера зашел в магазин — стоит очередь, а продавщица разговаривает с кем-то, и люди ждут, можешь себе представить?

— Хэлло, — сказал мистер Браун долговязому, который проходил мимо с профессором Колумбийского университета.

— Хэлло, — откликнулся тот безразлично, но подмигнул Джейн.

— Вообще русские не выносят одиночества, — сказал Джон. — Они всюду толпой, кучей, они лезут в дела друг друга и торопятся рассказать окружающим о себе и своих переживаниях, никакой сдержанности. И вместе с тем друг другу не верят, вот какое у меня впечатление. Об этом еще Достоевский писал.

— Разве Достоевский писал о теперешней России? — спросила Джейн. — Он же давно умер. Отец, когда умер Достоевский?

— Откуда я знаю? — сказал мистер Браун, улыбаясь. — Это вы у меня знатоки России.

Двадцать лет ты одинок среди людей так, как не снилось никакому схимнику, пустыннику, отшельнику. Вокруг тебя люди, они говорят с тобой, рядом с тобой жена, она спит с тобой в одной постели, ближе некуда, и дети твои играют у ног твоих, потом подрастают и трутся щекой о твое плечо, и рассказывают тебе о школьных делах, и ты целуешь их на сон грядущий, и на Рождество ставишь подарки от имени Санта Клауса у их кроватей. И жизнь твоя течет размеренно и полностью на виду, всегда маршруты твои одинаковы, в одних и тех же деловых кругах ты появляешься, в одном и том же баре ты проводишь иногда вечера с одними и теми же завсегдатаями, попивая одни и те же излюбленные напитки, которые знающий тебя, как облупленного, официант ставит на твой столик без вопросов, и на одни и те же темы ты разговариваешь с приятелями, и гости у тебя одни и те же, и никому невдомек, что ты делаешь на самом деле и что ты думаешь, да ты и в мыслях не расскажешь, так, нет у тебя права рассказать. А потом, когда все кончится — либо провалом, либо смертью с возрастом, никто никогда так и не узнает ни имени твоего, ни тонкостей дела, ни мыслей. И обрастешь ты легендами среди тех, кто готовится на смену тебе, и какой-нибудь обыватель, разинув рот, будет слушать от самозванца головокружительную историю с парашютами, стрельбой, красавицами, погонями и подвигами, что-нибудь, например, такое.

…Сбросили меня с высоты шесть тысяч метров над штатом Иллинойс. Была темная ночь, шел мелкий дождь. Я выбрался на шоссе и понял, что влип, — нервный летчик ошибся и скинул меня в двухстах километрах от места назначения. Неделю я добирался — шел ночью, днем прятался. И когда подошел к явочной квартире, то обнаружил за собой хвост. Что делать? Зашел в парикмахерскую напротив, слежу в зеркало, руки под простыней на спусковых крючках пистолетов тридцать восьмого калибра. В зеркало вижу улицу, на улице — машина, три типа в ней равнодушно курят, ждут. Завалить явку не могу, а деваться некуда. Парикмахер вдруг говорит человеческим голосом: «Шестнадцать, — говорит, — тысяча пятьдесят два». Я не верю ушам — свой! «Мне, — говорю ему, — отдохнуть бы, без никого». — «О'кей, — говорит, — прошу сюда». Ведет меня в темную комнату, представляет сестре. «Мэри, — говорит, — это твой брат». Красавица сестра кивает головой, мы спускаемся с ней в люк и попадаем в канализационную систему. Парикмахер отстреливается. Бежим. Вонь, крысы. «Здесь», — говорит она, и я вижу над головой светлый круг люка. Она обнимает меня, и ее оливковые глаза наполняются слезами. «Прощай, брат, — говорит она, крепко меня целуя». Да, вот так я и спасся. А она через год погибла на электрическом стуле…

Например, такое. На неисчерпаемую тему с прекрасным началом: «Высадили нас в Сингапуре. Была темная ночь, шел мелкий дождь. В кармане пара кольтов тридцать восьмого калибра». Станешь глупой легендой. И только три-четыре человека знают сейчас о тебе, думают о тебе серьезно и деловито, и с уважением — как-никак полковник ты уже, как-никак что-то уже сделал, класс. Рабочий человек, высшая квалификация. И такое у нее свойство — чем она выше, тем более ты одинок и безвестен. Очереди! Это твой собственный сын. Кто ему вправит мозги, знатоку России? Кто, если не ты? А он славный парень — крупный, смелый, с прямым сердцем, не боится труда. Сесть бы с ним у реки с удочками и, не торопясь, рассказать ему, как умеет русский человек выносить одиночество. Интересно, сколько бы это месяцев подряд пришлось бы рассказывать, чтобы он хоть что-нибудь понял? О, черт, опять он говорит. Но даже сказать ему «не спеши» ты не имеешь права.

— Джон, ты слишком спешишь с выводами, — сказала миссис Браун. — Мы здесь всего два дня, а у тебя уже столько мнений.

— Но это очевидно, ма, — сказал Джон. — Революция отрицательно сказалась на балетном искусстве и на сервисе, это же очевидно. Танцуют они здорово, но балет очень глупый.

Да, танцуем мы здорово, а балет, пожалуй, действительно глупый. И сервис хреновый. Но как легко ты произносишь слово «революция», сынок. Горсточка букв, да? Конечно, ты не читал того, что читал я, и история для тебя несколько строчек в учебнике и несколько куцых мыслишек, добропорядочных и пустых. А ты нагнись, возьми горсть земли в любом месте нашей страны и сожми ее — кровь из нее потечет, а не химические удобрения. Тут есть над чем подумать, сынок, кроме сервиса. И вспомнить, например, почему одному чуткому поэту в этой стране, писавшему о революции под ее впечатлением, привиделся во главе ее не продавец жевательной резинки, а Иисус Христос, представь себе, не продавец. И почему другой поэт не пожелал даже слушать голос, звавший его убежать отсюда, а остался здесь и принял все, что послала ему судьба: и долгие годы молчания, и арест сына, и стояние ночью перед тюрьмой с передачами ему, и другие женщины — а поэт этот был женщиной — с такой же бедой стояли рядом, а потом поэта поносили, а он царственно нес поседевшую голову и знал, что со своим народом он бессмертен. И почему лучшие умы этой страны мечтали осуществить здесь, на этой земле, всемирное и полное счастье — и ни на что меньшее их мысль не соглашалась. Не так-то это все просто, мой милый, и история еще не кончилась, и то, что мы приняли на себя во имя этой мечты — так мы ведь на себя приняли, ни на чьи плечи не переложили, об этом тоже стоит подумать. Тебе не нравится глупый балет «Далекая планета». А ты бы вышел отсюда, ступай, постучись в любое окно, войди в любую дверь, поговори с любой семьей — вряд ли ты найдешь хоть одну, не затронутую в ходе этой истории. Вот, знаешь, есть тут в России такой городок, Неболчи называется, так там в 1827 году свадьба состоялась, молодой человек на девушке женился. У них, естественно, пошли дети, у детей — свои дети, и так далее, и так далее. Образовалось большое потомство. Так вот только из их прямых потомков сто восемьдесят три человека в войнах погибли, только в войнах, заметь. Точнее сказать, сто восемьдесят два, поскольку я только числюсь погибшим. Вот такой, понимаешь ли, кордебалет. И это еще не конец, история еще не кончилась. Так что, между прочим, не такая уж у меня ненужная профессия. Между прочим. Но это я отвлекся немного, не про меня речь. Конечно, никто не может знать в точности, что будет завтра, но сегодня, сын, нет другой такой земли и нет другого такого самоотверженного народа. Не произноси, пожалуйста, с легкостью слов, когда ты о нем говоришь. Потерял он сто миллионов человек за пятьдесят лет из своего собственного состава — это легко сказать, а ты представь себе наглядно, что проходят они перед тобой, один за другим, и ты о судьбе расспрашиваешь каждого, и он называет тебе свое имя и фамилию и рассказывает тебе свою жизнь. Сколько столетий ты простоишь у дороги, по которой они проходить будут мимо тебя, а в конце пролетят безымянные, неродившиеся, чьи судьбы так и не имели места на земле? И это все зря? И это все что — ради сервиса?