Портрет незнакомца. Сочинения - Вахтин Борис Борисович. Страница 92
Поздно вечером в Ханчжоу нас разместили в гостинице на набережной, знаменитое озеро Сиху мерцало в душноватом, пряном от цветов воздухе, звенели цикады, метались бабочки и москиты за сеткой окна, я лег в чистую постель под одеяло, предвкушая сон и выздоровление от простуды, но едва начал засыпать, как ко мне на постель подсел мой неизменный товарищ по двойным номерам китайских гостиниц, ленинградский профессор, человек интеллигентный и добрый.
— Я очень вас прошу и всем своим опытом советую, — сказал он, — ничего не говорите. Просто молчите.
Я ничего не говорил и просто молчал, глядя на него.
— Одевайтесь, — сказал он. — Сейчас будет собрание. Только вы молчите.
— Я хочу спать, — сказал я.
— Нет, нет, вы ничего не говорите, — сказал он. — И одевайтесь скорее, не то мы опоздаем.
— Куда? — спросил я.
— На собрание всей нашей группы, — сказал он.
Мы вышли из гостиницы. Светила луна, пели цикады, пахли невидимые цветы. Профессор бережно шел рядом со мной.
Четырнадцать советских туристов брели по тропинкам роскошного парка, под пальмами и магнолиями, на свое полночное собрание.
— Ну вот, — бодро сказал наш руководитель, жестом Наполеона указывая в душистый мрак. — В этой беседке нас никто не услышит и не помешает нам.
Мы расселись полукругом в беседке, украшенной резьбой, все сидели спинами к знаменитому озеру, кроме меня, потому что я остался стоять у легкой колонны входа и смотрел поверх голов на прибрежные камыши, над которыми слоился серебристый туман.
— Мы должны провести это собрание, — железным голосом сказал руководитель, — чтобы решительно осудить безобразное поведение одного из нас на шанхайском вокзале, напившегося пьяным и политически незрело и ни с кем не согласованно кричавшего что-то на шанхайском диалекте, которого никто из нас не знает.
Начались речи…
— Мы — посланцы далекой родины…
… Родина укоризненно посмотрела на меня серьезными глазами, отвыкшими улыбаться.
— Я не хотел, чтобы они пели, — сказал я ей молча.
— Горе мне с тобой, — сказала родина-мать.
— Переедем границу — пейте сколько хотите, а здесь что напишут завтра о нас все китайские газеты? — слушал я очередную речь.
Туман расслоился, и две круглые черные головы возникли на фоне светлой воды озера Сиху. Может, там в камышах была скамейка, а может, они просто стояли по пояс в воде. Затылки не шевелились и внимательно слушали московский диалект.
И померкла красота озера Сиху.
— Враждебная пропаганда… повышенная бдительность… один за всех и все за одного… дома одно, за границей совсем другое… посланцы… мало вам водки в Ленинграде… мы не позволим… из-за вас неверное представление о советских людях… потерпеть не можете… это не должно больше повториться… — шли речи, а я смотрел на головы над камышами и думал, что пусть послушают, им это полезно для лучшего взаимопонимания.
Двенадцать лет меня не пускали в Китай — то свои, то китайцы, восемь последних лет не пускали за границу. Я был тогда веселый и непьющий, разве что пиво иногда, а от рюмки на чьем-нибудь дне рождения я мог плясать до утра и даже по дороге домой. Когда я уезжал, друзья назидали мне вести себя хорошо и тем самым что-то кому-то доказать.
Я молчал, как мне советовал многоопытный профессор, и любовался черными репейниками голов.
Собрание кончилось, все умиротворенно поплелись прочь из беседки. Руководитель остановился около меня (он был тоже добрый человек и знал великий закон нашего общества, что собрание это одно, а вне собрания — другое).
— Ну, вот, поговорили спокойно, — сказал он. — Как дома. Никто чужой нас не слушал.
Мне захотелось сделать ему приятное, и я показал глазами на черные головы. Почему-то ему не стало приятно, он очень огорчился, и я всю дорогу на родину утешал его, что, может, они ничего не слышали, может, не знают нашего языка, но он не хотел об этом говорить и ни за что не желал вспоминать это собрание на берегу озера Сиху, славящегося на весь мир своей поэтической красотой.
И все-таки хорошо, что эту историю я выдумал от начала до конца…
Мой личный кормчий
Пожалуй, я выдумаю еще одну историю, прежде чем вернусь к собственно китайцам…
…Из Ханчжоу мы приехали снова в Шанхай, чтобы там пожить. Вечером мы с профессором пошли пройтись по набережной. Из морского клуба разъезжались на рикшах, обняв китаянок, пьяные матросы-европейцы, с полноводной реки доносились гудки океанских пароходов, толпа любопытных подростков шла за нами. На столбах висели листовки — в одной пекинские хунвэйбины жаловались, что шанхайские приняли их, приехавших для обмена передовым опытом, негостеприимно, а именно избили и не дали говорить; в другой обсуждался вопрос, можно ли разводить почтовых голубей — вроде бы они могут приносить пользу, доставляя депеши, однако приносят и явный вред, отвлекая от дела культурной революции и потребляя пищу, которую могли бы съесть люди; в третьей ругали родителей с плохим социальным происхождением; в четвертой рассказывали о пытках, которым подвергли старую учительницу в одной из школ. Мы беседовали с профессором о русской философии XIX века, о своих китайских впечатлениях и старались не обращать внимания на назойливое любопытство идущих за нами.
Кто-то наступил мне на пятку. Наверное, случайно, решил я. Но наступили вторично. Вот она, провокация, подумал я и резко повернулся, чтобы встретить фатум лицом к лицу.
Это был не фатум — это был опять он, мой личный кормчий.
— Вы бы хоть мяукнули, Сергей Иваныч, — сказал я. — А то я уже приготовился драться.
— Я хочу с вами, — сказал он.
— И что вам в гостинице не сидится, — сказал я раздраженно.
— Что ж я там один остался, — возразил он.
В поезде Москва-Пекин он оказался со мной в одном купе. Едва я положил вещи на верхнюю свою полку, как он спросил:
— Вчерашнюю синьку читали?
— Нет, — сказал я, не представляя, что это такое за синька.
— Я захватил, — сказал он. — Хотите почитать?
— Хочу, — сказал я, — только сначала устроюсь.
— Я уже устроился, — сказал он.
Он, действительно, уже устроился — положил свой большущий старенький портфель в багажник под полкой, облачился в дешевый синенький тренировочный костюм, повесил пиджак и брюки.
Синькой оказалась сводка передач иностранного радио на русском языке, отпечатанная синим шрифтом на тонкой бумаге. Подробно и бесстрастно сводка сообщала, что говорил «Голос Америки», что — Би-Би-Си, что «Свободная Европа» и прочие радиостанции. Ничего интересного они в тот день не говорили, и я быстро вернул ему этот полезный документ. Знакомство состоялось.
Через десять минут он спросил меня в коридоре:
— Верно ведь, что «Новый мир» — вредный журнал? Какой-то не наш, правда?
— Нет, неправда, — сказал я.
— Странно вы рассуждаете, — сказал он.
Еще через десять минут он спросил:
— А правда, Евтушенко отвратительно поступил, напечатав свою автобиографию за границей?
Через полчаса мы ехали мимо какой-то старинной церкви, и он опять спросил:
— А правильно в свое время разрушали церкви, а?
Деться от него было некуда. Я завтракать — и он за мной в ресторан, я обедать — и он обедать.
— А правда… — приставал он.
К Иркутску я ненавидел его остро и болезненно — ненавидел его толстенькое тело в спортивном костюме, ненавидел припухшее лицо, обиженный голос и редкие волосы.
Ночью за Улан-Удэ я слез с полки. Он схватил меня за штанину.
— Борис Борисович, вы куда?
— В сортир, — сказал я.
— Я с вами, — вскочил он.
— Вы соображаете, что вы говорите? — спросил я.
— Тогда я подожду вас в коридоре, — сказал он.
Когда я шел назад в купе, он тихо сказал:
— Постойте со мной, пожалуйста, в коридоре.
— Что с вами происходит? — остановился я около него.
— Борис Борисович, не сердитесь. Я боюсь.
— Раньше надо было думать, — сказал я.