Собрание ранней прозы - Джойс Джеймс. Страница 76
Мистер Даффи поднял взгляд от газеты и посмотрел из окна на безрадостный вечерний пейзаж. Река тихо струилась рядом с безлюдным заводиком, в окнах домов на Льюкен-роуд то тут, то там загорался свет. Какой конец! Весь этот рассказ о ее смерти его отталкивал, и его отталкивала мысль, что некогда он разговаривал с ней о том, что для него было свято. Избитые фразы, пустые слова сочувствия, окольные выражения репортера, которого уговорили спрятать подробности банальной, вульгарной смерти, – все это у него вызывало корчи в желудке. Она не только сама опустилась и унизилась, она унизила и его. Ему представилась убогая тошнотворная дорожка ее порока. Подруга его души! Он вспомнил жалкие фигурки, которые ему случалось видеть, плетущиеся к трактирщику с бутылками, банками, чтоб он налил. Боже правый, какой конец! Она была явно не приспособлена к жизни, не имея никакой силы характера, легко став жертвой своих привычек – одной из тех жертв, на чьих костях строится цивилизация. Но чтобы уж так низко пасть! Возможно ли, чтобы он настолько обманулся в ней? Он вспомнил ее вспышку в тот вечер и сейчас оценил ее гораздо суровее, чем когда-либо раньше. Сейчас он без всяких колебаний одобрял свое поведение.
Вечерний свет угасал, его мысли, воспоминания начинали мешаться, ему почудилось, будто ее рука коснулась его руки. Тот шок, который он сперва ощутил в желудке, сейчас охватывал его нервы. Он быстро надел пальто, шляпу и вышел. Холодный ветер сразу обдал его на пороге, забираясь в рукава. Подойдя к трактиру у Чейплизодского моста, он вошел и заказал грог.
Хозяин обслужил его с угодливостью, но не решился заговорить. В трактире было пять-шесть рабочих, они спорили, сколько стоит какое-то имение в графстве Килдер. Они прихлебывали из больших пивных кружек, курили, почасту сплевывая на пол, и время от времени тяжелыми сапогами затирали плевки в опилки. Мистер Даффи уселся на табурет. Он смотрел на них, не видя их и не слыша. Через некоторое время они ушли. Он заказал еще грог и долго сидел над ним. В трактире было совсем тихо. Хозяин, облокотившись на стойку и позевывая, читал «Геральд». Порой доносилось, как по пустынной улице громыхает трамвай.
Он сидел, заново переживая свою жизнь с ней, поочередно вызывая два образа, в которых она рисовалась ему теперь, – и внезапно осознал, что она мертва, что она перестала существовать, что она превратилась в воспоминание. Ему начало становиться не по себе. Он спросил себя, что же он еще мог сделать. Он не мог продолжать с ней какую-то обманную комедию, и он не мог жить с ней открыто. Он поступил так, как ему казалось лучше. В чем же его упрекать? Теперь, после того как ее не стало, он понял, насколько одинока была ее жизнь, когда она из вечера в вечер сидела одна в той комнате. И его жизнь тоже останется одинокой, покуда он тоже не умрет, не перестанет существовать, не превратится в воспоминание – если только кто-нибудь о нем вспомнит.
Был уже десятый час, когда он покинул трактир. Стояла мрачная, холодная ночь. Он вошел в Феникс-парк через ближние ворота и зашагал меж высоких голых стволов. Он шагал по голым аллеям, где они с ней ходили четыре года назад. Казалось, она где-то рядом здесь, в этой тьме. Порой ему казалось, что он слышит голос ее, что его руки касается ее рука. Он замер, прислушиваясь. Зачем он отнял у нее жизнь? Зачем он приговорил ее к смерти? Он чувствовал, как моральная природа его рушится на куски.
Выйдя на гребень Мэгэзин-Хилл, он остановился и глянул вниз по реке, в сторону Дублина, огни которого приветливым красноватым светом посверкивали в холодной ночи. Потом он поглядел по склону холма и у подножия, под укрытием стены парка, увидел несколько лежащих фигур. Вид этой скрывающейся, продажной любви наполнил его отчаянием. Он усомнился в правильности своей жизни; он ощутил себя изгоем на жизненном празднике. Одно-единственное человеческое существо, казалось, полюбило его – и он отказал ей в жизни и счастье, приговорил ее к позору, к постыдной смерти. Он знал, что эти создания, лежащие под стеной, смотрят на него и хотят, чтобы он ушел. Никто не желал его – он был изгой на празднике жизни. Он обратил взгляд к тускло поблескивавшей реке, что змеилась в направлении к Дублину. За рекой он увидел товарняк, выползавший со станции Кингс-бридж, змеясь в ночи словно огненноглавый червь, упрямо, усердно. Он медленно исчез из вида, но в ушах еще отдавался усердный и мерный шум машины, в ритме которого без конца повторялись слоги ее имени.
Он возвращался тем же путем, и ритм машины продолжал отдаваться в его ушах. Он начал сомневаться в реальности того, о чем говорила ему память. Остановившись под деревом, он выждал, пока ритм перестанет отдаваться. Он не чувствовал, что она здесь рядом во тьме и что ее голос касается его слуха. Несколько минут он выжидал, прислушиваясь. Ничего не было слышно: в ночи царило полное молчание. Он выждал еще, он прислушался: полное молчание. Он понял, что он один.
День плюща в Зале Заседаний
Старый Джек согреб вместе головешки куском картона и с большим умом начал раскладывать их поверх круглой горки побелевших углей. Когда вся горка была заложена, его лицо погрузилось в темноту, но тут он принялся раздувать пламя, и его сгорбившаяся тень явилась на противоположной стене, а лицо медленно выплыло вновь на свет. Это было старческое лицо, костистое и заросшее щетиной. Влажные голубые глаза помаргивали от огня, а влажный рот время от времени приоткрывался и, закрываясь, механически делал пару жевков. Когда головешки занялись, он прислонил кусок картона к стене и, вздохнув, сказал:
– Так-то оно лучше, мистер О’Коннор.
Мистер О’Коннор, молодой человек с пепельными волосами, с лицом, которое портили многочисленные пятна и прыщики, только что скатал порцию табака для сигареты в аккуратный цилиндрик, но при обращенных к нему словах в задумчивости ликвидировал свое изделие. Потом с тою же задумчивостью он принялся вновь скатывать табак и, поколебавшись, пришел к решению лизнуть бумажку.
– А не сказал мистер Тирни, когда вернется? – спросил он хрипловатым фальцетом.
– Не говорил.
Мистер О’Коннор сунул в рот сигарету и стал шарить по карманам. Извлек он пачку плотных листков.
– Сейчас дам вам спичку, – сказал старик.
– Не трудись, и это годится, – отвечал О’Коннор. Он взял один листок и прочел напечатанное на нем:
Биржевой Округ
Мистер Ричард Дж. Тирни, Б.З.Б. [73], свидетельствуя свое почтение, просит отдать ему Ваш голос и Вашу поддержку на предстоящих выборах в Биржевом Округе.
Мистер О’Коннор был подряжен доверенным лицом мистера Тирни вести кампанию последнего в части округа. Погода, однако, не благоприятствовала, а башмаки его прохудились, и оттого он проводил большую часть дня в Зале Заседаний на Уиклоу-стрит, сидя у камина в обществе старого швейцара Джека. Сегодня они так посиживали с самого начала сумерек. Было шестое октября. Дни стали уже короткие, снаружи было холодно и уныло.
О’Коннор оторвал от листка полоску, зажег ее от огня и от нее зажег сигарету. Когда он закуривал, пламя полоски осветило темный поблескивающий листок плюща у него в петлице. Старик внимательно смотрел на него; потом снова вооружился куском картона и неторопливо стал раздувать огонь.
– Да, – продолжал он, – нынче-то уж не знаешь, как их в руках держать. Кто б подумал, что мой до этакого дойдет! Я его выучил у Братьев-Христиан, что мог, для него все делал – а он, вишь, за рюмку. Ну, я его маленько пробовал поучить…
Он отставил устало свой картон.
– Кабы не мои годы, уж он бы у меня поплясал под другую дудку. Взял бы это я добрую дубину да отходил его вдосталь как сколько разов бывало. Мать-то с ним понимаешь нянькается и так и сяк…
– Вот что губит детей, – сказал О’Коннор.
– Уж это без спору, – согласился старик. – А от них-те никакого спасиба, одно бесстыжество. Как приметит, ежели я хлебнул, так давай охальничать надо мной. Это куды же свет идет, когда сын этак смеет своему отцу говорить?