Пионеры атомного века (Великие исследователи от Максвелла до Гейзенберга) - Гернек Фридрих. Страница 60
С конца 20-х годов между Альбертом Эйнштейном и сторонниками квантовой механики существовали значительные различия в понимании основных теоретико-познавательных вопросов физики.
Эйнштейн искренне восхищался достижениями молодых теоретиков квантовой физики, возглавляемых Бором и Борном, и не сомневался в глубокой истинности содержания их воззрений. Он также никогда не отрицал того, что квантовая механика представляет собою значительный, "в известном смысле даже окончательный прогресс физического познания". Но он не мог смириться и с тем, что в микромире закономерности выступают в такой форме, которая принципиально отличается от исследованных до сих пор классических форм.
Статистическую закономерность и статистическую причинность, выдвинутые представителями квантовой механики, Эйнштейн не рассматривал как самостоятельные, законченные теории Необходимость принятия статистических законов, он считал преходящим явлением, временной, вынужденной мерой, поскольку "мы не достигли полного описания существа дела" и пребываем в "младенческом состоянии", как говорится в письмах к Эрвину Шрёдингеру. Спустя четверть века, незадолго до своей смерти, в письме к Лауэ он заметил: "Если моя долгая жизнь, полная размышлений, чему-то научила меня, так это тому, что мы гораздо дальше от глубокого проникновения в сущность элементарных процессов, чем полагает большинство наших современников".
Максу Борну как главному представителю статистической квантовой механики, заложившему основы нового образа мышления в физике, Эйнштейн ставил в упрек веру в "бога, играющего в кости". Не соглашался он также и с Бором и Гейзенбергом. В мае 1928 года он писал Шрёдингеру: "Философия успокоения Гейзенберга - Бора - или религия? - так тонко придумана, что предоставляет верующему до поры до времени мягкую подушку, с которой не так легко спугнуть его. Пусть спит"
За полгода до этого, осенью 1927 года на Сольвеевском конгрессе между Бором и Эйнштейном произошел острый спор о толковании квантовой теории. Своими доказательствами Эйнштейн не убедил ни Бора, ни более молодое поколение физиков. Подобное повторилось на Сольвеевском конгрессе 1930 года, на котором расхождения с Эйнштейном, по словам Бора, приняли драматический оборот.
С тех пор Эйнштейн с глубоким недоверием следил за работами копенгагенской школы. Он верно подметил, что многие идеи приверженцев квантовой механики выступали в сомнительном философском облачении. Он справедливо порицал "преувеличенно позитивистско-субъективистскую точку зрения", когда требование понимания природы как объективной реальности объявляется устаревшим предрассудком и "при этом нужда квантовых теоретиков превращается в добродетель". Но он не видел, что понятие реальности с открытием соотношения неопределенностей действительно изменилось и не может быть более философски обосновано средствами старого, по существу метафизического, материализма.
Тем не менее, заслугой Эйнштейна остается то, что, рассматривая вопросы квантовой механики, он акцентировал определенные непреходящие положения философского материализма. Так он писал: "Вера в независимый от воспринимающего субъекта внешний мир лежит в основе всего естествознания". Или: "Естествознание исследует отношения, которые существуют независимо от исследователя". Или: "Понятия физики относятся к реальному внешнему миру". Эти фразы, напоминающие аналогичные высказывания Планка, - чистый материализм.
О "философствующих физиках", которые "чересчур осторожничают с реальностью", он в апреле 1950 года заметил в письме к Лауэ: "Мне интересно было бы знать также, когда теоретики снова согласятся с тем, что необходимо воспринимать сущность вещей как нечто существующее независимо от их восприятия" Шрёдингеру он писал в том же году: "Ты единственный (рядом с Лауэ) из современных физиков, кто понимает, что нельзя обходить вопрос о реальности действительности, если оставаться честным. Большинство не дают себе отчета, что за рискованную игру они ведут с реальностью - реальность как нечто независимое от констатации".
Физика была для Эйнштейна "описанием действительности", а не "описанием того, что просто воображается", как он заметил Вольфгангу Паули. Четырехмерное направляющее поле теории относительности означало для него, как утверждает Лауэ, не математическое изобретение, а реальность, лежащую в основе всех физических процессов. В этом вопросе творец теории относительности был сознательным и решительным сторонником материалистической философии.
Однако в других направлениях в мышлении Эйнштейна было немало идеалистических черт, которые перемежались подчас с его основной материалистической позицией. В молодости он испытал сильное влияние субъективно-идеалистических представлений Юма, Маха и Пуанкаре. Позднее он склонялся более к объективно-идеалистическим воззрениям в духе Лейбница и Платона, к идее "предустановленной гармонии" и, подобно греческим философам-идеалистам, считал возможным постижение действительности через "чистое мышление".
Эйнштейн сознавал, что в его мировоззрении перемешались различные, порой противоречащие друг другу философские направления. Однако он не считал это недостатком.
В научной автобиографии, написанной им в преддверии своего 70-летия, он утверждает, что естествоиспытатель не имеет права полностью примыкать ни к одной из существующих философских систем; это может послужить ему помехой при создании собственной системы понятий. Поэтому естествоиспытатель должен неуклонно противостоять специалисту-философу как "беззастенчивый оппортунист": "как реалист, тогда, когда он изображает мир не зависящим от акта восприятия; как идеалист, когда он рассматривает понятия и теории как свободные изобретения человеческого сознания (не выведенные логически из эмпирических данных); как позитивист тогда, когда он рассматривает свои понятия и теории обоснованными лишь в той мере, в какой они доставляют логическое изображение отношений между чувственными переживаниями". Он может быть даже платоником или пифагорейцем, "когда он рассматривает точку зрения логической простоты как неотъемлемый и действенный инструмент своего исследования".
Значение философии для естествознания Эйнштейн никогда не подвергал сомнению. Он всегда настойчиво указывал на существующее между ними взаимодействие. Естествознание без теории познания, было бы, по его мнению если вообще мыслимо что-либо подобное, - "примитивным и беспорядочным". Поскольку, однако, основной вопрос всей философии, вопрос об отношении мышления и бытия, он не знал или не хотел признавать в такой форме, он был не в состоянии определить свое место в путанице философских направлений. Слова Ленина о Гельмгольце справедливы и по отношению к Эйнштейну, причем в еще большей мере: он был одной из крупнейших величин в естествознании, но, как подавляющее большинство буржуазных естествоиспытателей, непоследователен в своих философских воззрениях. Иоффе из бесед с Эйнштейном вынес впечатление, что в мировоззрении творца теории относительности сочетались материализм и махизм.
В своих социально-философских воззрениях Эйнштейн находился под влиянием Шопенгауэра, которого высоко ценил как своеобразного мыслителя и блестящего писателя и "чудесные произведения" которого он охотно читал. Как и Шопенгауэр, Эйнштейн придерживался мнения, что бегство от повседневности с ее грубостью и пустотой является одним из самых сильных мотивов, которые приводят к искусству и науке. И хотя он, безусловно, не принадлежал к числу сторонников метафизической системы Шопенгауэра, он разделял взгляд Шопенгауэра о "несвободе человеческой мысли".
Религиозные высказывания Эйнштейна, которые особенно часто встречаются в некоторых работах 30-х годов, нередко истолковывались неверно.
Как следует из его письма к Соловину, под религией Эйнштейн понимал веру в разумность реальности и доступность ее в известной степени человеческому сознанию. "Там, где отсутствует это чувство, наука вырождается в бесплодную эмпирию, - писал он и тут же добавлял: - Какого черта мне беспокоиться, что попы наживают капитал, играя на этом чувстве. Здесь ничем не поможешь".