Стужа - Власов Юрий Петрович. Страница 75

— Не угодно ли прохладительного? — На лице безногого восторженность.

— Поваляемся в пиве и табаке, — с задушевностью заявляет дед Иван. — Вот теперь времечко не теснит. Это, братки, чин дня. — Он заботливо прижимает бутыль к животу: спирта в ней на одну треть, не больше.

— Праздничный благовест! — говорит на журчанье спирта безногий. — Эх, сводня ты, бутылка!

Худой почесывает щетину: «Где ж тут пиво? Пиво там, а городе, по бочкам».

— Тоби после мэнэ. — Дед Иван говорит мне так, потому что стаканчиков всего три.

— Не буду, — говорю я. Может быть, я и выпил бы, но от жары сам запах спирта или водки несносен. В этот момент я впервые ощущаю, как душно и голо в степи. Насколько хватает глаз, горячий воздух ломает очертания предметов. В этой неверности воздуха то пропадают, то возникают зыбкие силуэты птиц. Они вспархивают над жнивьем — здесь воздух особенно изломан, — набирают высоту; изменяя направление, вдруг истаивают в бесцветном мареве.

— Нежные, — говорит дед Иван на кастрюлю.

Кастрюля раскалена, а пар над ней не заметен.

— А ты что ж насчет перепелов? — спрашивает безногий худого.

— Глазом-то беру, а нутро не принимает.

— Эх ты, щекотало! — подает голос дед Иван.

— С похмелья и обмилует «синий глаз». — Безногий растирает ладонями пот по шее.

— Не мясо из магазина, — одобрительно ворчит дед Иван. — Жуешь и соображаешь: чи кожаная обивка дивана, чи шо другое.

— Выпей, — предлагает мне безногий. — Живо обмилует.

— Не пью.

— Не пьет только Христос и телеграфный столб. — Безногий довольно мотает головой.

— Чай роспарэ, — «синий глаз» взбодрит, — с назиданием говорит дед Иван.

Прежде чем опрокинуть стаканчик, безногий с чувством выговаривает:

— Эх, «синий глаз», поцелуй хоть раз! — и выпячивает губы навстречу стаканчику.

— Пьянственная страсть у тоби до «синего глаза», — говорит дед Иван.

Безногий проглатывает спирт и радостно матерится. Худой подтягивается на локтях к кастрюле.

— Скучно ты жуешь, Ваныч. — Безногий шутливо морщится на спиртной дух, по-петушиному выгибает грудь. — Ах ты!.. Прибей его гвоздь!.. Подь ко мне, бутылка. Какая бокастая! Эх, осиротили мы тебя, отняли «синий глаз»…

— Худ зубами, хоть и свои, — говорит дед Иван. — Хлиб по жаре сохлый.

Одежда на нем проста и бедна, однако не неряшлива.

Все удобно и ловко на нем. И даже засученные штаны вроде уместны. Голени у него не старческие — без венозности и наростов: плотные, коричневые загаром, в шрамах, в белесых от солнца волосах. Руки в черных мозолях и трещинах, ногти обломанные, но сами руки сдобны силой и здоровьем. И грудь под рубашкой не дряблая. Я вижу игру коричневых наплывов мускулов у грудинной кости. На ногах у него не обычная по лету обувь, а войлочные тапочки, обшитые понизу кожей.

Теперь, после выпивки, все они приходят в движение, обильно потеют, говорят громко и нетерпеливо, и много улыбаются. Выпивка не портит выражение глаз деда Ивана. Они у него — со светом.

— …Ты человик чи зеркало? — обрывает дед Иван безногого. — Шо молвят, то и твое. Видьмедей в цирке подачкой воспитывают. А люди? Послаще кус — и нате зверя о двух ногах. На любое безобразие пригодный. — Порты у деда Ивана успели подсохнуть и холщево-светлы, почти белы. Я с любопытством слушаю. Неужто схожесть в мыслях передается с кровью? Ведь он не знает моих слов, а я не знал его — и все же наши слова очень близки. Что это?..

— Ты б о молодости покалякал, — просит безногий. — Ты видел ее, когда нас еще и не было. Что ж, всегда так было? На кой ляд нас тогда родят? Горбатить без продыха всю жизнь?!

— Разлюбил я ее, молодость. Разженили меня с теми годами.

Безногий в синей линялой майке. Руки, плечи, верхняя часть спины из-за непрерывных напряжений очень бугристы. Толкушки для рук тут же, перед ним. Безногому благостно, он улыбается. Временами в избытке чувств он схватывает толкушки и отбивает «барыню», жеманно, по-бабьи поводя плечами.

— Не в молодости, так в тридцать пять годов, а? — Безногий с той же улыбкой довольства опрокидывается на спину, жмурится. Я вижу пропыленные до белого швы в застроченных понизу штанинах.

— Роешь ты мою память. А у ней, шо и в твоей. Тилька в разном исполнении. Гадили в нее всякие делатели лучшей доли и благодетели, шоб им!..

— Не крути, Ваныч! Что из знатного хватанул? Была ж возможность на жизнь!

— В тридцать пять?

— В тридцать пять. — Безногий, щурясь, разглядывает нас. Что-то хочет добавить, но осекается на слова деда Ивана.

— Выделыли мэнэ… постой, с кем же?.. Сашко Ладнов? Ни… с Митюхой Орленко! С ним, царство ему небесное, сучьему сыну!.. Нас прямиком эшелонами к фронту, на затычку. В Щавельскую операцию, я с газет название тих боив узнал — Германия осадила наших. А та сестра мылосердна в самом завороте дела к нимцу попала. Нэ уберэглы… Начальник передового санитарного отряда объяснив, шо опаздывали с вывозом раненых. Ее с последней подводой немец и прищучил. Шо с ранеными, она не могла вспомнить. Она вообще в рассудке не часто находилась… Нимцы ее в тыл не отправили, а на ночь с нее всю одэжку — и в окопе, метрах семистах от траншеи, за нош к колу… обычной бычевкой… и руки тоже бычевкой. Утюжили, кто желал. А ведь ребенка, а? Злодейство!.. Две недели при себе держали… Этот самый начальник отряда запись составил для комиссии. Расследовали тогда безобразия немчуры. По тем записям выходило на нее более ста хряков… Тьфу, гадость! Когда запаршивела, впала в беспамятство — оставили в бычевках, местные — они похоже, как мы балакаем — сховали ее в халупе, а как наши прорвались, отвезли в Радзивилишки. Мы с Митюхой Орленко ее с начальником и проводыли. Ее в двадцать восьмой госпиталь переправили. Веришь, одни маслаки… А номерок госпиталя запомнил, сам в него прямым ходом. Меня начальник как свово встретыл. Он в усах, представительный, животик, шо у бабы на сносях. Газэту показав… У дивчины, а ей всего семнадцать годков, брюшина воспалилась, да еще подлая болезнь. Из правильной семьи, честная. На фронт из чувств к отечеству вызвалась. За май 1915 года газэта — помню. И название: «Петроградский листок». Начальник читав. Я после контузии мисяца два срамно видел. А вот выжила она чи нет — не скажу. Як ей визли, тоже не в соби была. Стаканом водки оглушили, шоб ни буянила. С того и началась для мэнэ война…

— Я об другом интересовался! — Безногий проворно скачет вокруг нас. — А на такое сам тароват! И трясти не надо! Начну вспоминать — уссышься!..

— Не лайся! — Дед Иван, не поднимая головы, с бережением пеленает бутыль.

От потухшего костра попахивает дымком и душностью золы.

— Так постой, ты годок со Сталиным? — спрашивает безногий, успокаиваясь и укладываясь на грудь.

— Были годками, пока не помер благодетель..

— Ну-как, ужописто без стульев, прямо на земле? — спрашивает меня безногий.

— Раненых тоже не оголубели, — обильно и очень мокро прокашливается на первую затяжку худой. — В навоз братву… — У худого маленькие, почти женские кисти, а сами руки истощенные, отчего кажутся длинными, как у пьяниц. Он так и не снял пиджак. По-моему, его далее подзнабливает. Затягивается он яростно — на полную грудь. Странно это его выпадение из сонливости.

Пламя изгрызает толстый сук, он распадается, брызжа искрами.

— Проку от этих комиссий. — Худой скашивает на меня глаза; они желтоваты, а веки воспаленно толсты. — Вот в навоз нашего брата — это вполне сознательно, хотя и без злобы. Товар мы бросовый: бабы-то на что? Понесут новых. Копейка нам цена в базарный день. На войне нас — в навоз, без войны морят работой и тюремностью жизни. Организации, права, комиссии! Сила наша только и интересна государству. — Худой несколько раз затягивается, очень жидко сплевывает. — Для отвода глаз все эти благоустройства и обозначения прав. По-честному, до нас никому нет дела. Гребануть поглубже нашу силу — и откупиться подешевле! Падаль мы для всех! Ну, академики, ответьте, кому живется все-таки весело, вольготно на Руси?.. Молчим. Отвечу: секретарям, от районного до генерального, им курвам и таким, как я! Ежели не пить — сдохнешь от России…