Шрам - Мьевиль Чайна. Страница 67
Когда все было уложено по местам, человеку оставалось сделать только одно.
Он открыл крышку компаса и принялся рассматривать хитросплетение его металлической начинки — конструкция была похищена у хепри много столетий назад и приспособлена для нужд Армады. Он разглядывал крохотную площадку полированной поверхности камня, помещенного в самую сердцевину компаса, внедренного туда с помощью гомеотропной магии. Стрелка неуверенно покачивалась на своей оси.
Десятью короткими движениям человек завел прибор.
Он поднес его к уху и услышал слабое, почти неуловимое тиканье. Посмотрел на компас — циферблаты дернулись и поменяли свое положение.
Стрелка бешено закрутилась, а потом замерла, указывая в направлении центра «Гранд—Оста».
Конечно, это был необычный компас. Его стрелка не указывала на север.
Эта стрелка указывала на глыбу породы, обтесанную при помощи магии и оправленную в стекло, запертую в железной камере (в зависимости от того, каким слухам верить). Эта глыба упала с небес из самой сердцевины солнца, из ада.
Долгие годы, пока не износится механизм, этот компас будет показывать точно на городской магнит, божий камень, покоящийся где—то в чреве «Гранд—Оста».
Человек плотно завернул компас в промасленную тряпицу, потом в кожу, положил в карман и застегнул пуговицу.
Утро, видимо, было уже не за горами. Человек находился на грани изнеможения. Ему с трудом удавалось видеть комнату, ее углы и планы, стены, материалы, измерения не так, как обычно, — по—новому. Он вздохнул, внутри у него похолодело. Он терял способности, переданные ему статуэткой, но нужно еще было выбраться оттуда.
И потому, облизнув губы и поболтав языком, человек, стоявший в нескольких шагах от вооруженных стражников, которые могли его убить только за то, что он знает о существовании фабрики, начал снова разворачивать статуэтку.
Интерлюдия IV
В ДРУГОМ МЕСТЕ
Вперед и вперед
Вода как пот, и нашим китам не нравится это.
И все же.
На юг.
Путь свободен.
В умеренные, а потом в теплые моря.
Подводный пейзаж был здесь живописным — зубцы и утесы в коре мира. Атоллы и рифы поднимались с глубин, словно сойдясь в красочной рукопашной схватке. Вода была сдобрена разлагающимися пальмовыми листьями, лотосами и телами необыкновенных существ: амфибий, обитающих в глинистых отложениях, рыб, которые дышат воздухом, водных летучих нетопырей.
На каждом острове были десятки экологических ниш, и в каждой обитали свои твари. Иногда в одной нише обитали два или больше видов, сражающихся за первенство.
Охотники пробирались на мелководье, в соленые лагуны и пещеры, и поедали то, что удавалось найти.
Киты стонали, хныкали и просили вернуть их в прохладные воды, но их хозяева не обращали внимания и наказывали китов, снова и снова объясняя им, что они ищут.
Охотники обсуждали температуру воды, новое качество света и кристаллическую окраску окружавших их рыб, но не жаловались. Они и подумать об этом не могли, пока их добыча оставалась на свободе.
На юг, приказывали они и не усомнились в правильности своих действий, даже когда киты начали один за другим умирать: их гигантские тела становились жертвой местных тепловодных вирусов, серая гниющая шкура отшелушивалась, трупы, раздавшиеся от газов, поднимались на поверхность, где раскачивались на волнах, воняя и разлагаясь, и их разрывали на части птицы—падалыцики, объедая до костей, а остатки плоти падали в темную воду.
На юг, говорили охотники и шли в тропические воды.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
КРОВЬ
ГЛАВА 21
Еще одно дополнение к моему письму. Я уже довольно давно ничего не писала. Я бы извинилась, но это лишено всякого смысла. Но я чувствую, хоть это и абсурдно, что все же должна извиниться. Словно я пишу, а ты читаешь и раздражаешься, если случаются задержки. Конечно, когда ты наконец получишь это письмо, то пропущенный день, неделя или даже год мало что изменят… Великое дело — строка без записей, полная звездочек. Месяцы у меня перепутаются. Но время и сейчас смущает меня.
Я отвлекаюсь от сути… несу всякую чушь. Извини меня.
Я взволнована и немного побаиваюсь.
Я сижу на унитазе и пишу эти слова. Рядом со мной окно, и на меня падают лучи утреннего солнца. Я в тысяче метров над морем.
Поначалу, признаюсь, было страшно. Красота необыкновенная. Но прошло время, и я уже вижу только однообразную рябь на воде, небо да время от времени проплывающее облачко. Тоска.
Море здесь абсолютно пустое. Я просматриваю его на шестьдесят, семьдесят, девяносто миль, до самого горизонта — и ни одного паруса, ни одного судна, ни одной рыбацкой лодки. Цвет воды меняется от зеленого до голубого и серого, смотря что там под поверхностью, а что — одни боги знают.
Наше движение почти незаметно. Конечно, мы чувствуем вибрации от паровых двигателей в носовой части, от огромных винтов, но ощущения скорости, движения, направления нет.
Этот «Трезубец» удивительный аппарат. Саргановы воды вкладывают немалые силы и деньги в эту экспедицию. Это и понятно.
Вот, наверно, было зрелище, когда «Трезубец» поднимался с «Гранд—Оста». Довольно долго он просто болтался над океаном, над палубой с ее крохотными лебедками и надстройками. Не сомневаюсь, кое—кто заключал пари — шарахнемся мы в воду или на город или нет.
Но мы поднялись без проблем. Это было во второй половине дня, и на горизонте уже появилась темная кромка. Могу себе представить висящий там «Трезубец», огромный как хер знает что, по размерам не уступающий большинству кораблей Армады, новый и начищенный до блеска.
Мы взяли с собой довольно необычный груз. Между двигателями висит клеть с овцами и свиньями.
У животных есть еда и вода на два дня — столько продлится путешествие. Сквозь щели в полу клети они, наверно, видят море воздуха. Я думала, что они впадут в панику, но они смотрят на облака под своими копытами без всякого интереса. Они слишком глупы, чтобы бояться. Головокружение — штука слишком сложная для них.
Я сижу здесь в маленьком закутке, в туалете, между скотом и пилотской кабиной, в которой располагаются капитан и его команда. Коридор ведет в главное помещение.
После взлета я несколько раз приходила сюда, чтобы продолжать мое письмо.
Другие проводят время сидя, перешептываясь или играя в карты. Некоторые, наверно, лежат на своих койках, на палубе — надо мной и под баллоном. Возможно, им еще раз объясняют их обязанности. Возможно, они тренируются.
Моя задача проста, и мне ее растолковали во всех подробностях. По прошествии всех этих недель и тысяч миль мне опять готовят что я лишь сосуд, что мое назначение — только перервать информацию, что я не должна слышать, что говорится. Это я смогу. А до тех пор мне делать нечего. Разве что писать.
Для этой миссии по возможности выбирались какты. По меньшей мере пятеро из находящихся на борту уже были на острове анофелесов раньше, много лет назад. Это, конечно, Хедригалл — и другие, кого я не знаю.
И в связи с этим возникает вопрос о дезертирстве. Похищенным армадцам редко позволяется вступать в контакт с соотечественниками, но на острове наверняка будут самхери. Успех моей миссии зависит от такой встречи. Насколько я понимаю, все какты, участвующие в экспедиции, по каким—то причинам не желают возвращаться на первую родину. Они, как Иоганнес, или Хедригалл, или приятель Шекеля Флорин, преданы своему новому дому.
Хедригалл, однако, вызывает у меня некоторое недоумение. Он знает Сайласа или, по крайней мере, знает Саймона Фенча.
Уж кому, как не мне, знать, что власти Саргановых вод могут ошибаться, доверяя тем, кому вовсе не следует доверять.
Жители Дрир—Самхера — прагматики. Встреча в море с кораблями Самхера, или Перрик—Ная, или Мандрагоровых островов вполне может закончиться сражением, но ради собственной безопасности они поддерживают с Армадой уважительные отношения. И потом, они ведь заходят в порты, а правило «мирный порт» имеет на море такую же силу, как торговое право на суше, — его придерживаются и приводят в действие те, кто ему подчиняется.
В экспедиции участвует Флорин Сак, и я не сомневаюсь: он знает, кто я. Он смотрит на меня то ли с отвращением, то ли с робостью, то ли еще с каким—то чувством. На борту дирижабля находится и Тинтиннабулум с несколькими членами своей команды. Иоганнеса нет, и я рада этому.
Здесь собралась довольно пестрая компания ученых. Похищенные выглядят так, как, по моему мнению, и должны выглядеть деятели науки. Армадцы похожи на пиратов. Мне говорят: вот этот — математик, этот — биолог, этот — океанолог. А по мне, все они пираты — все покрытые шрамами, драчливые, в потрепанной одежонке.
Есть тут и стражники — какты и струподелы. Я видела на борту их арсенал — дискометы, кремневые ружья, бердыши. Они взяли с собой порох и, кажется, какие—то военные машины. Я думаю, если анофелесы не захотят с нами сотрудничать, у нас найдутся средства, чтобы их убедить.
Во главе всех бойцов стоит Утер Доул. А подчиняется он половинке правящей в Саргановых водах пары — Любовнице.
Доул заглядывает то в одну, то в другую комнату. С Хедригаллом он разговаривает больше, чем с другими. Кажется, его что—то беспокоит. Я стараюсь не встречаться с ним взглядом.
У меня он вызывает интерес — его присутствие, его необычный голос. Он носит одежду из серой кожи. Это его форма — вся в царапинах и потертостях, но безукоризненно чистая. Правый рукав куртки оплетен проводами, которые идут к поясу. На левом боку у него висит меч, а пистолетов столько, что не сосчитать.
Он с вызывающим видом смотрит в окно, а потом шествует туда, где находится Любовница.
У меня покрытое шрамами лицо Любовницы вызывает отвращение. Я знала людей — общалась с ними, — которые находят сексуальное наслаждение в боли, и, хотя мне эта склонность представляется немного нелепой, меня она вовсе не беспокоит и не трогает. Не это меня смущает в Любовниках. Я испытываю гадливое чувство от чего—то более глубокого, что происходит между ними.
Я стараюсь избегать взгляда Любовницы, но ее отметины привлекают мое непреодолимое любопытство. Впечатление такое, будто они были нанесены по какой—то гипнотической схеме. Но, поглядывая на них украдкой, из—под сплетенных пальцев, я не вижу ничего романтического, тайного или откровенного — ничего, кроме свидетельства о старых ранах. Шрамы, только шрамы.
* * *
Позднее в тот же день.
Сайлас доставил то, что было нужно, в самый последний момент. Словно в театральной постановке.
Не могу не восхищаться его методами.
После нашего разговора в Саду скульптур я все время спрашивала себя, как он передаст мне материале, чтобы наш план сработал. Комнаты мои охраняются, сама я под наблюдением. И что тут можно сделать?
Утром двадцать шестого лунуария я проснулась и увидела на полу пакет от него.
Да уж, показал, на что способен. Я не могла сдержать смех, когда подняла голову и увидела металлическую заплатку у меня на потолке — этой заплаткой была заделана дыра диаметром дюймов в шесть.
Сайлас забрался на тонкую металлическую крышу трубы «Хромолита» — эта крыша во время дождя что твой барабан — и прорезал в ней отверстие. Сбросив внутрь пакет, он заделал дыру, и все это совершенно беззвучно — и меня не разбудил, и наблюдатели ничего не заметили.
Когда он вынужден выкидывать такие штуки в целях самозащиты, я легко могу себе представить, как он действует, работая на правительство. Наверно, мне повезло, что он оказался на моей стороне. Да и Нью—Кробюзону тоже.
Я рада, что мы не увиделись. Чувствую себя такой далекой от него. Я на него не в обиде — я взяла у него то, что мне было необходимо, и, надеюсь, тоже дала ему кое—что. Но на этом нужно поставить точку. Мы случайные товарищи, только и всего.
В маленьком кожаном мешочке от Сайласа оказалось несколько предметов.
Он написал письмо, где все объяснялось. Я внимательно прочла его, прежде чем исследовать содержимое.
Были там и другие письма. Он написал послание пиратскому капитану, которого мы рассчитывали найти: две копии с одним и тем же текстом на рагамоле и соли. «Тому, кто согласится доставить это послание в Нью—Кробюзон» — так оно начинается.
Оно официальное, все по делу. Прочитавшему обещается вознаграждение, если он доставит послание адресату целым и невредимым. Сообщается, что властью, врученной бессрочно прокуратору Фенеку (номер патента приводится) мэром Бентамом Рудгуттером и канцелярией мэра, предъявитель этого письма объявляется почетным гостем Нью—Кробюзона, его корабль будет переоснащен по его пожеланию, а кроме того, он получит вознаграждение в три тысячи гиней. И самое главное — каперское свидетельство от правительства Нью—Кробюзона, освобождающее судно на годичный период от любых преследований за любые провинности по самопровозглашенному Нью—Кробюзоном морскому праву, кроме случая непосредственной самозащиты кробюзонского корабля.
Деньги, конечно, соблазнительные, но мы надеемся, что наших кактов привлечет обещанное освобождение от преследований. Сайлас предлагает им статус признанного пирата без налогообложения. Они смогут грабить кого пожелают и не платить за это ни гроша, а флот Нью—Кробюзона не будет их наказывать — напротив, станет даже защищать в течение срока действия контракта.
Могущественный стимул.
Сайлас подписал письма своим именем, а на едва видимые пароли наложил восковую печать кробюзонского парламента.
Я и не знала, что у него есть такая печать. Странно видеть ее здесь, так далеко от дома. Сработана она на удивление тонко: стилизованная стена, стул и всякие атрибуты власти, а внизу крохотные циферки его личного номера. Эта печать — чрезвычайно могущественный знак.
Мало того — он дал эту печать мне.
Но я заболталась. Возвращаюсь к главному.
Второе письмо намного длиннее. Оно написано на четырех страницах убористым замысловатым почерком. Я его внимательно прочла и пришла в ужас.
Оно адресовано мэру Рудгуттеру и описывает в общих чертах план вторжения, разработанный гриндилоу.
Большая часть письма остается для меня непонятной. Сайлас писал лаконичной скорописью, чуть ли не шифром. Здесь масса сокращений, которые я не могу распознать, и ссылки на совершенно неизвестные мне вещи. Но в смысле ошибиться трудно.
На верху листа я прочла: «Седьмой статус, код Стрелолист», и хотя слова эти мне непонятны, от них мурашки бегут по коже.
Насколько я понимаю, Сайлас не стал меня посвящать в детали (сомнительная, скажем прямо, услуга). Ему известен план вторжения, и он изложил его точными, выверенными словами. Он предупреждает о соединениях и дивизионах определенной численности, вооруженных какой—то непонятной техникой, обозначаемой в письме всего одной буквой или слогом, — но от этого лишь тревожней.
«Полуполк слоновой кости Волхв/Гроац'х двигается на юг вдоль Ржавчины; вооружение: Е.И.Д., мощность Р—Т, квартал третьей луны», — читаю я, и масштаб грядущих событии приводит меня в ужас. Наши прежние мысли о побеге и предпринятые усилия вызывают у меня презрение — все это было таким мелким, таким незначительным.
Информации в этом письме достаточно для того, чтобы защитить город. Сайлас исполнил свой долг.
В конце этого письма тоже стоит печать города, подтверждающая, что, несмотря на всю сухость, на банальный язык, это послание до ужаса реально.
В мешочке обнаружилась коробочка.
В таких держат драгоценности — простая, надежная, из очень тяжелого темного дерева. А внутри на бархатистой, мягкой подушечке — цепочка с жетоном и перстень.
Перстень — для меня. Он с гагатом и зеркальной гравировкой — это печать. Сделано так, что дух захватывает. Внутрь кольцевой части Сайлас поместил немного воска.
Перстень этот мой. После того как я покажу нашему капитану письма и цепочку с жетоном, я спрячу их в коробочку с подушкой, запру на замок, уложу в кожаный мешочек, залью шнуровку горячим воском и прикоснусь к нему печаткой, которую оставлю себе. Так капитан будет знать, что там внутри, будет уверен, что мы не обманываем его, но в то же время, если он хочет, чтобы получатель поверил ему, не сможет ничего подделать.
(Должна признаться, что, когда я размышляю над этой цепочкой действий, у меня руки опускаются. Так все шатко. Я пишу эти слова и тяжело вздыхаю. Больше не хочу об этом думать.)
Этот жетон должен пересечь море. В отличие от перстня, он выполнен грубовато, простенько, совсем безыскусно. Тонкая железная цепочка, а на ней висит уродливая металлическая табличка с серийным номером, вычеканенным символом (две совы под полумесяцем) и тремя словами: Сайлас Фенек, прокуратор.
«Это мой знак, — сообщает мне в письме Сайлас— Самое верное доказательство того, что письма подлинные. Что я потерян для Нью—Кробюзона и это мое прощальное слово».
* * *
Еще позднее в тот же день. Небо темнеет.
Я была выбита из колеи.
Со мной говорил Утер Доул.
Я была на спальной палубе над гондолой — вышла из гальюна. Меня немного веселила мысль о том, как наше дерьмо и моча падают с небес.
Немного впереди по коридору раздавался какой—то шелест. Потом я увидела свет из двери и заглянула внутрь.
Там переодевалась Любовница. У меня перехватило дыхание. Спина у нее была иссечена шрамами не хуже лица. Большинство старые, зарубцевавшиеся, поврежденная кожа сереющая и бледная. Но один или два были совсем свежими. Отметины шли вдоль всей спины и по ягодицам. Она была словно клейменое животное.
Я стояла, разинув рот.
Любовница повернулась, услышав меня. Я увидела, что ее грудь и живот выглядят не лучше спины. Она смотрела на меня, натягивая на себя блузку. Лицо ее в замысловатых шрамах было бесстрастным.
Я пробормотала какие—то извинения, резко повернулась и пошла к лестнице, но тут с ужасом увидела, что из этой же комнаты появился Утер Доул, — глаза устремлены на меня, рука на эфесе этого его чертова меча.
Мое письмо лежало в кармане и жгло меня. При мне было достаточно свидетельств, чтобы казнить меня и Сайласа за преступления против Саргановых вод, а это будет означать и конец Нью—Кробюзона. Я жутко испугалась.
Делая вид, что не вижу Доула, я спустилась в главную гондолу, встала у окна и принялась во все глаза рассматривать проплывающее мимо облако, надеясь, что Доул оставит меня в покое.
Ничего не вышло. Он подошел ко мне. Я чувствовала, что он стал у моего столика, и долго ждала — может, он уйдет, не заговорив со мной, ведь его акт устрашения и без того увенчался успехом. Но он не ушел. В конце концов я против воли повернула голову и взглянула на него.
Некоторое время он молча смотрел на меня. Я дергалась все больше и больше, хотя ничем не выдавала этого. Наконец он заговорил. Я забыла, какой у него прекрасный голос.
— Они называются фреджо, — сказал он. — Шрамы, я имею в виду, называются фреджо. — Он указал на стул против меня и, наклонив голову, спросил: — Могу я присесть?
Что я могла на это сказать? Могла я сказать правой руке Любовников, их телохранителю, которого они используют как наемного убийцу, самому опасному человеку в Армаде: «Нет, я хочу побыть одна»? Я поджала губы и вежливо процедила:
— Я не могу указывать, где вам сидеть, сударь.
Он сложил руки на столе. Он говорил (изысканно), и я не прерывала его, никуда не уходила и не расхолаживала его демонстративным безразличием. Отчасти я делала это, опасаясь за свою жизнь и безопасность, — сердце мое бешено билось.
Но дело было и в его манере речи: он говорит, как книгу читает. Каждое предложение отточено, словно написанное поэтом. Я ничего подобного не слышала. Он смотрел мне прямо в глаза и, казалось, ни разу не моргнул.
Я была очарована тем, что он мне рассказал.
— Они оба — похищенные, — сказал он. — Любовники. — Рот у меня, наверно, раскрылся при этих словах. — Двадцать пять или тридцать лет назад… Он появился первым. Он был рыбаком — промышлял у северной конечности Шарда. Всю свою жизнь провел на одном из этих маленьких островков: ставил сети, удил, потрошил, чистил, резал, обдирал шкуры с китов. Тупая, скучная жизнь. — Он посмотрел на меня глазами чуть более серыми, чем его одеяние. — Как—то раз он заплыл слишком далеко, и его унесло течением. Разведчики из Саргановых вод засекли его, забрали груз и заспорили, убивать его или нет — испуганного, тощего мальчишку—рыбака.
Пальцы у него дрогнули, он начал мягко массировать себе руку.
— Обстоятельства делают, ломают и переделывают людей, — сказал он. — Через три года этот мальчик встал во главе Саргановых вод. — Он улыбнулся. — Прошло еще три кварто, и один из наших броненосцев перехватывает шлюп, этакое разукрашенное суденышко, направлявшееся из Перрик—Ная в Миршок. А на нем оказалась одна из знатнейших семей Фай—Вадисо: муж, жена и дочь с их вассалами. Они собирались перебраться на континент. Груз отобрали. Пассажиры ни для кого не представляли интереса, и я понятия не имею, что с ними сталось. Может, убили — не знаю. Известно лишь, что, когда слуг привезли в город и они стали гражданами, одна из девиц попалась на глаза новому правителю.
Он поднял взгляд в небеса.
— На борту «Гранд—Оста» остались люди, которые были при этом, — тихо сказал он. — Они рассказывают, что она стояла там, высокая, и лукаво улыбалась правителю. Но не как те, кто хочет снискать чье—то расположение или же перепуган. Впечатление было такое, будто ей нравится то, что она видит. Жизнь у женщин в северном Шарде не очень сладкая, — продолжал он. — На каждом острове свои традиции и порядки, и некоторые из них не самые приятные. — Он сцепил руки. — Кое—где женщинам просто зашивают рты, — сказал он, сверля меня глазами. Я выдержала его взгляд — меня так просто не напугать. — Или режут их, наказывая за то, с чем они рождаются. Или сажают на цепь, чтобы они прислуживали мужчинам. Нравы на острове, где родился наш правитель, не такие крутые, но… там склонны акцентировать некоторые черты, что вам, может быть, известно по другим культурам. По Нью—Кробюзону, например. Обожествление женщины, в какой—то мере. Презрение под маской восхищения. Уверен, вы понимаете, о чем я говорю. Вы публиковали свои книги не как Беллис Хладовин, а как Б. Хладовин. Наверняка понимаете.
Признаюсь, меня потрясло, что ему столько известно обо мне, что он знает причины, по которым мне приходилось прибегать к безобидному маленькому обману.
— На острове нашего шефа мужчины уходят в море, оставляя жен и любовниц на суше, и никакие обычаи или традиции не позволяют им прибегать к поясам верности. Мужчина, который страстно любит женщину (или думает, что любит), оставляет ее с болью в душе. Уж он—то точно знает, как велико ее обаяние. Ведь и он сам поддался ему. А потому он должен сделать его не таким сильным. На острове шефа мужчина, который любит очень сильно, уезжая, режет лицо женщины…
Мы, не шелохнувшись, посмотрели друг на друга.
— Он оставляет на ней отметины, знак собственности, делает на ней насечки, как на дереве. Он портит ее настолько, чтобы никто другой ее не возжелал… Эти шрамы называются фреджо… И вот шефом овладела любовь, или похоть, или еще что—то, сочетание разных чувств. Он принялся ухаживать за новенькой и вскоре предъявил права на нее со всей мужской напористостью, которой его научили. И она, не колеблясь, приняла его знаки внимания и вернула их, став его наложницей. Но, еще даже не решив, что она будет принадлежать ему безраздельно, он с неуклюжей бравадой после соития достал нож и порезал ей лицо — Доул замолчал, потом улыбнулся с неожиданным и непритворным удовольствием. — Она не шелохнулась. Она позволила ему сделать это… А потом взяла нож и порезала его.
— Это было их обоюдное решение, — тихо сказал он. — Вы сразу найдете здесь противоречие. Он был, конечно, особенный молодой человек, сумевший подняться так быстро и так высоко, но в то же время оставался простолюдином, играющим в игры простолюдинов. У меня нет сомнений, он верил в то, что говорил, когда сказал, что порезал ее из любви и что боялся, как бы другие мужчины не подпали под ее чары. Но так или иначе это было ложью. Он метил территорию, как пес, поднимающий ногу. Он давал знать другим, где начинаются его владения. Но в то же время и она порезала его.
Доул снова улыбался мне.
— Это было неожиданно. Собственность не оставляет отметин на своем владельце. Она не сопротивлялась ему, пока он метил ее, она поверила ему на слово. Кровь, порезанная кожа, ткани и боль, струп и шрам были знаками любви, и она хотела не только их получать, но и давать… Делая вид, будто фреджо и есть то, что он подразумевает, она их изменила, вложила в них нечто гораздо большее. Изменив их, она изменила и его. Она испещрила шрамами не только его лицо, но и его культуру. Так они стали черпать друг в друге успокоение и силу. Эти раны придали их отношениям страстность и напряженность — раны вдруг сделались символом чистоты… Я не знаю, как он повел себя в первый раз. Но в ту ночь она перестала быть его куртизанкой и сделалась ровней ему. В ту ночь они потеряли свои имена и стали Любовниками. А у нас в Саргановых водах появились два правителя, которые вдвоем правили целеустремленнее, чем когда—либо правил один. И все для них открыто. В ту ночь она научила его, как менять законы, как идти всегда вперед. Она уподобила его себе. Она жаждала перемен… Она такой и осталась. Я знаю это лучше многих — я помню, как пылко она отнеслась ко мне и к моей работе, когда я впервые появился здесь. — Доул говорил тихо, задумчиво. — Она берет обрывки знаний, приносимых новичками, и делает их… переделывает с воодушевлением и упорством, сопротивляться которым невозможно… Эти двое каждый день подтверждают свое движение к назначенной цели. Фреджо появляются постоянно. Лица и тела этих двоих стали картой их любви. Это география, которая изменяется и с годами проявляется все явственней. Каждый раз шрам за шрам — знаки уважения и равенства.
Я ничего не сказала — я долго не открывала рта, — но монолог Доула подошел к концу, и теперь он ждал моей реакции.
— А вас, значит, тогда здесь не было? — спросила я наконец.
— Я появился позднее.
— Вас похитили? — удивленно спросила я, но он снова покачал головой.
— Я пришел по собственной воле, — сказал он. — Я нашел Армаду чуть больше десяти лет назад.
— Почему вы мне это рассказываете? — спросила я. Он слегка пожал плечами.
— Это важно, — сказал он. — Важно, чтобы вы понимали. Я видел — вы боитесь этих шрамов. Вы должны понимать, что вы видите, понимать, кто правит нами, их мотивы, их страсти. Их стимулы. Их эмоции. Это их шрамы придают Саргановым водам силу, — сказал он.
Потом он кивнул, резко поднялся и ушел. Я ждала несколько минут, но он не вернулся.
Я сильно встревожена. Я не понимаю, что произошло, почему он говорил со мной. Может, его послала Любовница? Действует ли он по собственному разумению, или Любовница велела ему рассказать мне эту историю?
Сам—то он верит во все, что мне рассказал?
«Это их шрамы придают Саргановым водам силу», — говорит он мне, а я спрашиваю себя: неужели он не видит другой возможности? Неужели он не заметил? — спрашиваю я себя. Простое ли совпадение, что три самых могущественных человека в Саргановых водах, а значит, и в Армаде, а значит, и в океане — чужаки, не уроженцы Армады? Что их знания, их воля не были изначально ограничены пределами того, что, как ни посмотри, есть, остается и всегда будет всего лишь кучей старых посудин, маленьким городком (пусть и самым необычным в истории Бас—Лага), что они имеют поэтому представление о мире, который несоизмерим с их жалкими пиратскими налетами и гордой замкнутостью?
Они ничем не обязаны Армаде. Что для них важнее всего?
Я хочу знать, как зовут Любовников.
Лицо его почти бесстрастно, за исключением тех случаев, когда он сражается (я со страхом это вспоминаю). Оно властное и чуть трагическое, и по нему совершенно невозможно сказать, что он думает, во что верит. Что бы он мне ни говорил, но я видела шрамы Любовников — уродливые и отвратительные. И ничто не меняется от того, что они отражают какой—то мерзкий ритуал, какую—то игру, заменяющую проявление эмоций.
Они уродливые и отвратительные.