Домашний очаг. Как это было - Ржевская Елена Моисеевна. Страница 6
Теперь вот я сошла из той рамки. Две мамы. Да, все сместилось. Как-то еще уляжется.
Я стала собираться. Пора. Что там у нас дома? Как мама? Братья?
Прощаюсь до завтра. Оленькины погрустневшие глазки, может, опасается: захлопнется за мной дверь, и я опять пропаду. Только до завтра. Хочется добавить: и теперь уж навсегда.
Выйдя из подъезда — шаг, другой, — я инстинктивно обернулась. Фаня Моисеевна стояла за окном. Я помахала ей рукой. Не помню, было ли так до войны, но со дня моего возвращения и до самых последних ее дней я, уходя отсюда, буду всегда оборачиваться, чтобы помахать ей, зная, что она неизменно тут за окном провожает меня и еще долго смотрит мне вслед.
Вот такая странная ниточка ни при каких катаклизмах не обрывалась до самого конца.
— Кто приходил к вам? — спросила новая соседка по больничной койке Фаню Моисеевну, когда она в последний раз укладывалась на ночь.
— Дочь, — ответила она.
Я удалялась своим вечным маршрутом. Мой дом поблизости — за углом. И в тот же первый день возвращения я, волнуясь, поднималась по лестнице. Звонок не работал. Я постучалась. Дверь открыла мама. Так начались мои воспоминания.
5
«Здравствуй, мама! Возвратились мы не все!» — поется теперь в День Победы. Звонкая песня обрушивалась заодно и на безутешных родных, не дождавшихся встречи. Поют, хоть бы что.
Я вот вернулась. А что, спрашивается, представляю собой?
Недоучившаяся студентка. Военная переводчица с повышенной репутацией. Были, были удачи, и немаловажные тоже. Не стану прибедняться. Но что с того теперь? К чему приложимо? Ни к чему. Все разом погасло. А есть дочка. Я привыкла, что мой гвардейский денежный аттестат ее содержит, еще и маме он в помощь. А теперь на что рассчитывать? Хотела бы устроиться на работу, но в качестве кого? Папа настоял, чтобы доучилась, без диплома — никуда. Тогда что ж — студенческая стипендия и к ней папина добавка. Но само собой подступает чувство ответственности. От него заслоняла непреложная и чтимая доминанта — война. И нет проблем. Война в сущности безответственность. Похоже, началось испытание жизнью без войны.
Все такое про себя прокручиваешь без толку. Нужны какие-то новые жизненные силы, а их что-то нет. Слова «депрессия» тогда в ходу не было, говорили — «апатия».
«Надо обсудить твое положение» — эта формула нависает дома надо мной. Молчаливо. Кто ж подступится? Да и что обсуждать при отсутствии какого бы то ни было положения?
Все, мол, слава богу, позади. Живи. Но ведь обрыв. За что цепляться, как жить? Чего желать? Да и желаешь ли чего? Смутно.
Лучше пошли-ка в гости. Вот старший брат ведет меня к своей родне. Отчасти — предъявить меня теще и ее мужу, отчасти — мною же и заслониться в нарастающей напряженной ситуации. Там меня ждут, там расположены ко мне, а я — к ним.
Едем троллейбусом до Маяковской, дальше пешком по Садовому кольцу, сворачиваем на Малую Бронную. Держусь за руку брата. Москва мне кажется осевшей, темной, износившейся, притихшей, почужавшей. Вышли к Патриаршим прудам… Здесь поблизости жил Коля Бурачек. Он погиб на фронте. В зимнюю пору Кити каталась на коньках на Патриарших. Это приметил, кажется, Левин.
Все где-то в неправдоподобной дали — «до войны» — смешалось, не поймешь, что за чем, сперва Коля Бурачек, потом Кити или сперва Кити, потом моя неразделенная любовь школьных лет — Коля. И нет моих на то усилий, чтобы в смуту видений внести хронологию. И так ли важно, было ли то, другое, на самом деле. Невнятно.
А отчетливо совсем другое: землянка. Слышу — выкликают меня по имени. Поспешно выгребаюсь наверх. Кто-то, а кто — не помню, стоит, в опущенной руке свисает газета «Правда». С нажимом спрашивает:
— У тебя есть брат Борис Моисеевич?
Ухнуло сердце. По мне дрожь несчастья.
— Есть.
— На вот, держи! — и протягивает газету, тыкая пальцем: «награждается орденом Трудового Красного Знамени…» Жив! В порядке! Бог мой!
Как? За что ему? «…за выполнение задания правительства по созданию новой техники для фронта». Ликую, горжусь. Обалдение.
Он был оставлен на работе в НИИ, где работал над дипломом. Когда немцы рвались на Москву, пренебрег броней, вступил в добровольческую дивизию рядовым, в боях декабрьского наступления был в конной разведке. В Ставрополь-на-Волге, на курсы военных переводчиков пришла мне от него открытка: «У нас тут немец побежал». Всего-то!
Немцев отогнали от Москвы, и он был отозван заканчивать свою работу. В нетопленом, жутко холодном доме, голодный, в несокрушимом рабочем подъеме. Двадцати трех лет. С таким братом я прощалась, отбывая на фронт. А осенью 42-го, когда еще скупо награждали, отмечен за первый локатор, установленный под Москвой улавливать приближение немецких самолетов. Его первые локационные установки защищали небо на подступах к Москве.
Теперь идем вдвоем. Спиридоньевский. Массивный серый дом артистов Малого театра, выстроенный с размахом перед самой войной. Брат вводит меня в обширное парадное, здесь довольно чисто и снует действующий лифт — подает нас на шестой этаж. Звоним в квартиру.
Муся Харитоновна и Николай Николаевич — оба на пороге. Мы перецеловались. Муся Харитоновна наклоняет к себе голову моего брата и с четким усердием раз, другой и третий губами закрепляет на его темени, на лбу, на глазах свою печатку нерасторжимости с любимым блудным зятем. Ого! Меня всколыхнуло от такой ее незаурядности. Мне и вообще-то здесь хорошо. И раньше, когда в войну случалось побывать у них в короткие дни в Москве, тоже так было. Им нравилось, что я — с фронта, а мне нравились они.
Они не эвакуировались с Малым театром. Оставались в Москве. В новой, полученной Николаем Николаевичем квартире. Будь что будет. Но обошлось. И в строку им не поставили. Даже совсем наоборот. Они старожилы, неразлучны с Москвой. Они повенчаны с нею, с осажденной Москвой. И они же баловни у войны. Офицерский перевалочный пункт — Москва — исступленно жаждет зрелищ. Прореженные эвакуацией театральные труппы принимают своим скудным составом весь угар зрительского энтузиазма заезжих фронтовиков. Ну а Николай Николаевич, он-то и в мирные годы — туз. И сейчас после спектакля к нему сюда, в Спиридоньевский, съезжаются герои боев — генералы, пить коньяк, славить артиста, армию, самих себя, Верховного главнокомандующего и крыть немца. А заодно почему-то евреев. Дались им.
На столе уже сейчас, как водится, утренний лафитничек, пополняемый Мусей Харитоновной. Николай Николаевич восхитителен в лучшей из своих ролей народного артиста — домашней, в шлепанцах, в легкой стеганой телогрейке и с распахнутым воротом рубашки.
— Ну, наша героиня вернулась. — Он приобнял меня, и мы выпили, усевшись к столу вокруг лафитничка, винегрета и копченой рыбешки.
Муся Харитоновна поодаль, в кресле, с хрустальной стопкой в руке; нога на ногу, острая коленка вскинута.
Еще налили и еще раз выпили за меня. И никаких расспросов, все и так понятно, война кончилась, а что было, то было и свеялось.
И вот уж где не придет никому в голову «обсудить твое положение». Жива осталась, и с Богом. Однако текущие вопросы занимают.
Как назвать предстоящего новорожденного — непременно и несомненно — мальчика. Леня, Толя, Митя…
— Митя, Дмитрий, да, пожалуй, — примеривается вслух Муся Харитоновна поскрипывающим голосом курильщика, затягивается папиросой, и тонкая, быстрая струйка дыма пущена с легким вызовом в сторону моего брата.
А он смущенно приподнял плечо и ухом прилег к нему.
— Коля, — говорю я. — Назовите Коля. Ведь хорошее имя.
Для меня сколько же школьных лет оно было самым лучшим — Коля Бурачек.
Коля?! Оживленно подхватывают. Как это упустили? Конечно же Коля! Николай! Муся Харитоновна салютует стопкой Николаю Николаевичу. Он не чинится, одобрительно опрокидывает свою. И брат ожил, распрямился, и вроде бы дело не в новорожденном, а в поводе почествовать Николая Николаевича, очень ему симпатичного.