Белый клинок - Барабашов Валерий Михайлович. Страница 79
— Кто тут?
— Да я это, гражданин-товарышш, — обиженно гудел Семен. — Что ж мало заплатили, господа хорошие? Глянул на свету, а там…
— Большевики доплатят, пошел вон, дурак!
Любушкин, держа наготове наган, кивнул растерявшемуся вознице — продолжай, мол, все идет нормально.
— Дык нехорошо, господа хорошие. Кобыла вон в ямину попала, кабыть, ногу сломала, хромат. Обещался — плати.
— Да откройте, Юрий Маркович!.. Сколько этот кретин хочет?
Громыхнул засов, дверь приоткрылась, и тотчас навалились на нее трое, в том числе и возница.
— Не двигаться! Чека! — крикнул Любушкин.
Один за другим ахнули выстрелы; Семен упал, упал и один из сотрудников чека.
— Не нужно этого делать, Юрий Маркович! — истерично взывал в темноте Языков. — Это ошибка, это…
Выстрелил и Любушкин. Щеголев — фигура его отчетливо теперь была видна в дверном проеме — схватился за грудь, медленно осел на колени. Чекисты бросились в дом, кто-то зажег свет, и в маленькой, с провисшим потолком комнате предстал перед Любушкиным испуганный, с бледным лицом Языков.
— Добрый день… точнее, вечер, Юлиан Мефодьевич, — сказал Любушкин, настороженно заглядывая в другую комнату — нет ли в доме кого-нибудь еще?
— Это ошибка, простите… не знаю, с кем имею дело, — Языков затравленно разглядывал чекистов. — Моя фамилия Лебедянский. Георгий Михайлович.
— Может быть, все может быть, Георгий Михайлович. Но вооруженное сопротивление…
— Я же ему говорил. Говорил! — Языков тыкал рукою в сторону распахнутых дверей.
— Михаил Иванович! — позвал один из чекистов. — Человек этот, кучер, живой, кажись.
Любушкин склонился над Семеном. Тот тяжело и хрипло дышал, но улыбался, старался подняться.
— Вот как оно получилось, товарышш… Подстрелили меня. Баба молодая, ребятишков двое… Чуяло сердце.
— Я же тебе сказал, постучи только! — горячо и виновато говорил Любушкин. — Но ничего, Семен, сейчас мы в больницу тебя свезем, все будет хорошо.
— В азарт, кабыть, вошел. — Семен закашлялся. — Эх, думаю, подмогнуть товарышшам. Подмогнул… Две пули энтот урка засадил. Бабе моей скажи, товарышш… С Монастырки я, с того берегу… Аленой ее зовут…
— В пролетку его, Кондратьев! Живо! — распорядился Любушкин, и трое чекистов бережно понесли Семена.
…Второй уж, наверное, час Карпунин спрашивал Языкова о «Черном осьминоге», о связях подпольного центра с антоновским штабом, о поездках его, Юлиана Мефодьевича, в стан Колесникова. Языков упорно, напрочь все отрицал. Смерть Щеголева отчасти развязала ему руки — свидетелей больше не было, оклеветать же можно любого человека. Да, Щеголева Юрия Марковича он немного знал по службе в старой армии, встретились они случайно, в поезде, разговорились. Оказалось, что Юрий Маркович ехал в Москву по каким-то своим личным делам, поезд же будет в столицу через сутки, вот он и предложил Щеголеву переночевать у него дома… Оружие? Понятия не имел, что у Щеголева мог быть браунинг! Стрелять, вообще поднимать шум не было никакой нужды, разобрались бы и так. Да, очень жаль, что погибли люди, и сам Щеголев в этом виноват, но он, Лебедянский, никакого отношения ко всему происшедшему не имеет. Случай, дикий случай!
Карпунин без слов положил перед Языковым фотографии: Юлиан Мефодьевич и полковник Вознесенский были изображены на них в полной военной форме, при наградах. Языков онемело смотрел на фотографии, даже в руки взял. Потом, судорожно сглотнув, признал, что это действительно он снят то ли в пятнадцатом, то ли в шестнадцатом году. Знал и Вознесенского. Но никакого отношения к «Осьминогу» никто из них не имел — это ошибка.
— Ну какой смысл так наивно от всего открещиваться Юлиан Мефодьевич? — пожал плечами Карпунин. — Мы с вами мужчины, военные люди… Не понимаю, Борис Каллистратович…
Языков вздрогнул. Потом попросил разрешения закурить, прыгающими пальцами никак не мог взять из коробки папиросу. Наконец закурил и немного успокоился.
— Чушь все это! — резко бросил он. — Да, у меня несколько имен, и я не очень афишировал свое существование, дом в Воронеже купил на имя Лебедянского. Что же касается полковника Вознесенского и подпольного нашего центра, то все в прошлом, Василий Миронович. Прошло два года, иных уж нет, а те — далече… Да. Вы победили, и я начал новую жизнь. Я другой, совершенно другой человек! Разве не может кто-то начать все сначала?
— Но зачем, в таком случае, прятаться? — возразил Карпунин. — Это во-первых. А во-вторых, Юлиан Мефодьевич, вы неискренни.
— Георгий Михайлович. И только он.
— Ну ладно, — усмехнулся Карпунин. — Придется мне вас «познакомить» с одним человеком… — Он вызвал дежурного, велел ему позвать Катю.
Вереникина вошла, села против Языкова в кресло.
— Здравствуйте, Борис Каллистратович.
— Здравствуйте… если вам так угодно. — Языков отвернулся.
— Так вот, я обещал вас познакомить, — продолжал Карпунин, убирая со стола фотографии. — Это наша сотрудница, Вереникина Екатерина Кузьминична. Как видите, Юлиан Мефодьевич, она была у Колесникова под своей фамилией, знакома с вами. И теперь, собственно говоря, я не вижу смысла…
— Вы больше ничего от меня не услышите, ни звука! Слово офицера! — взвинченно сказал Языков. — Да, я проиграл, но я никогда не был и не буду предателем. Борьба продолжается. Не все еще потеряно.
— Хорошо, закончим на сегодня. — Карпунин поднялся, встал и Языков. — Идите, Юлиан Мефодьевич, подумайте. В ваших интересах помочь следствию, щупальца «Осьминога»…
— Я презираю вас, Карпунин! И ни на какие сделки со своей совестью не пойду. Знайте это!
— Ваши убеждения — ваше право, — согласно кивнул Карпунин. — Я просто веду речь о вашей судьбе. До свидания.
— Честь имею! — Языков четко повернулся, ушел.
— Не скажет, — подумала вслух Вереникина. — Сильный человек. Я почувствовала это еще в Старой Калитве.
— Ничего, пусть посидит, поразмыслит, — сказал Карпунин. — Будем еще с ним разговаривать. Оставлять подполье из бывших белогвардейцев нельзя! Вместо Языкова найдется другой. Враг опасный, убежденный.
Вошел Любушкин, доложил, что возница, Семен Косоротов, случайный их помощник, умер в больнице.
— Помогите его семье, — приказал Карпунин. — Деньгами, одеждой, продуктами. Наш, советский был человек.
— Хорошо, есть, — эхом отозвался Любушкин.
Позвонили из губкома партии; секретарь Сулковского сказала, что Федор Владимирович просит товарища Карпунина подготовиться к докладу на четыре часа дня, будет присутствовать кто-то из Москвы, из Совнаркома, но она не запомнила фамилии человека.
— Понял, готов. — Карпунин положил трубку, откинулся в кресле, с улыбкой смотрел на Любушкина и Вереникину.
— А ведь переломили мы хребет Колесникову, друзья мои, переломили, — сказал он. — Хоть и рано еще праздновать победу, а все равно. Теперь легче будет. Да и весна на дворе.
Все трое невольно повернулись к окнам — рекой лилось в них мартовское, неудержимо-яркое, напористое солнце.
— Как там наш батько? Ворон? — спросил Карпунин Любушкина, и начальник бандотдела стал рассказывать, что Шматко жив-здоров, наводит контакты с Осипом Вараввой и Стрешневым, после ухода Колесникова на Тамбовщину появились другие мелкие банды, возни с ними предстоит много.
— Колесников вернется, — убежденно сказал Карпунин. — Не поладят они с Антоновым. Да и бьют их там так, что… — Он не договорил, радостно и светло улыбнулся.
Снова зазвонил один из телефонов, Карпунин, сказав поспешное: «Это Дзержинский!», снял трубку:
— Слушаю вас, Феликс Эдмундович!.. Да-да, Карпунин…
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
С неделю уже запаршивевшей в тамбовских лесах стаей кружила близ Калитвы банда Ивана Колесникова. От «Первого Богучарского полка» осталось человек восемьдесят, а может, и семьдесят, ленивая эта скотина Безручко не хочет даже пересчитать бойцов, да и ему, Колесникову, как-то все равно. Антонов разбит, их, воронежцев, вышибли из-под Уварова красноармейские части, гнали почти до Новохоперска, и если б не леса и наступившая ночь… Да, ночь многим из них спасла жизни, спасает пока и сейчас. С рассветом отряд прячется в дубравах неподалеку от хуторов и деревень; останавливаться в самих хуторах и слободах стало опасно — почти в каждом селе теперь отряды самообороны, повстанцев гнали кольями и вилами, не давали покоя и чекисты.