В сторону Свана - Пруст Марсель. Страница 40
— Какой обаятельный человек! — сказал он нам, после того как Сван покинул нас, с тем восторженным благоговением, какое испытывают умные и красивые женщины среднего класса по отношению к герцогине, хотя бы даже безобразной и глупой. — Какой обаятельный человек! Как жаль, что ему пришлось вступить в этот столь неудачный брак.
После этого — так склонны бывают к лицемерию самые искренние люди: разговаривая с кем-нибудь из знакомых, они глубоко прячут свое мнение о нем, но не успевает он отойти от них, как тотчас же громко его высказывают, — мои родные присоединились к сожалениям г-на Вентейля по поводу женитьбы Свана во имя принципов и условностей, которые, как это казалось собеседникам чем-то само собою разумеющимся (именно потому, что они одинаково разделялись и моими родственниками и г-ном Вентейлем, как порядочными людьми одного и того же круга), нисколько не нарушались в Монжувене. Г-н Вентейль не послал своей дочери к Свану, и тот первый пожалел об этом. Ибо каждый раз, расставаясь с г-ном Вентейлем, Сван вспоминал, что давно уже собирается спросить у него относительно одного лица, носившего фамилию Вентейль, одного из родственников композитора, как предполагал Сван. И он твердо решил не забыть обратиться к г-ну Вентейлю с этим вопросом, когда тот придет к нему с дочерью в Тансонвиль.
Так как прогулка в сторону Мезеглиза была более короткой, по сравнению с другой нашей прогулкой в окрестностях Комбре, и ее предпринимали поэтому во время неустойчивой погоды, то климат местности, лежавшей по направлению к Мезеглизу, был довольно дождливым, и мы никогда не теряли из виду опушки руссенвильских рощ, под густой сенью которых можно было укрыться в случае надобности.
Часто солнце скрывалось за облаком, искажавшим его форму, и золотило края облака. Оставаясь освещенным, пейзаж терял тогда свой блеск, и в нем, казалось, приостанавливалась всякая жизнь, между тем как деревушка Руссенвиль с убийственной четкостью и законченностью лепила на фоне неба рельеф белых гребешков своих крыш. Порыв ветра сдувал с дерева ворона, пропадавшего где-то в пространстве, а далекие леса на белесоватом небе казались темно-синими, как на тех одноцветных картинах, что украшают простенки старых домов.
В другие же дни начинал накрапывать дождь, о котором предупреждал нас выставленный в витрине у оптика капуцин. Водяные капли, подобно перелетным птицам, пускающимся в путь всей стаей одновременно, падали с неба плотно сомкнутыми рядами. Они не отделяются друг от дружки, не движутся как попало в своем быстром беге, но каждая, держась своего места, привлекает к себе следующую за нею каплю, и небо сильнее затемняется ими, чем стаей отлетающих ласточек. Мы укрывались под деревьями. Когда перелет капель казался уже оконченным, некоторые из них, более хилые, более медлительные, все еще продолжали падать. Но мы выходили из нашего убежища, ибо дождь шел теперь с ветвей деревьев: в то время как земля была уже почти сухая, многие капельки задерживались на поверхности листьев и, спокойно повисев на солнце несколько мгновений, вдруг скатывались и с самой верхушки дерева падали нам прямо на нос.
Часто также нам случалось укрываться вместе с каменными святыми и патриархами на паперти Сент-Андре-де-Шан. Какой французской была эта церковь! Над дверью святые, короли-рыцари с лилией в руке, сцены свадеб и похорон были изображены так, как они могли рисоваться в сознании Франсуазы. Скульптор рассказал также несколько анекдотов об Аристотеле и Вергилии совсем в том духе, в каком Франсуаза охотно говорила на кухне о Людовике Святом, словно она лично знала его, обыкновенно для того, чтобы пристыдить, путем сравнения, моих бабушку и дедушку, которые, по ее мнению, были менее «справедливы». Чувствовалось, что представления средневекового художника и средневековой крестьянки (уцелевшей в неприкосновенности в XIX веке) о древней или христианской истории — представления весьма простодушные и не отличавшиеся точностью — и тот и другая заимствовали не из книг, но из предания — древнего и прямого, непрерывного, устного, искаженного, неузнаваемого и живого. Другим комбрейским персонажем, которого я тоже узнавал типически изображенным на готических скульптурах Сент-Андре-де-Шан, был юный Теодор, мальчик из лавки Камю. И в самом деле, Франсуаза так хорошо чувствовала в нем родную почву и современника, что, когда тетя Леония тяжело заболевала и Франсуаза не могла без чужой помощи поворачивать ее на постели или переносить в кресло, она предпочитала посылать за Теодором, лишь бы только не позволить судомойке подняться наверх и, чего доброго, «произвести впечатление» на тетю. И этот малый, о котором в городе — вполне основательно — ходила дурная слава, до такой степени преисполнен был духом, украсившим паперть Сент-Андре-де-Шан, и в частности почтительными чувствами, с точки зрения Франсуазы обязательными по отношению к «бедным больным» и прежде всего, конечно, к «ее бедной барыне», что когда он приподнимал над подушкой тетину голову, лицо его принимало то выражение простодушия и усердия, какое мы могли наблюдать на барельефах у ангелочков, со свечками в руках теснившихся у смертного ложа Богоматери, как если бы эти высеченные из камня лица, серые и голые, точно деревья зимою, были, подобно деревьям, лишь временно погружены в сон; лишь накопляли силы, чтобы вновь зацвести Жизнью в бесчисленных крестьянских лицах, набожных и хитрых, как лицо Теодора, раскрашенных румянцем зрелого яблока. Там высилась также, не наложенная на камень, подобно этим ангелочкам, но несколько отделенная от паперти, ростом больше человека, стоявшая на постаменте, словно на табурете, чтобы не замочить ног о сырую почву, какая-то святая с полными щеками, упругой грудью, надувавшей платье, как гроздь спелого винограда в мешке, с низким лбом, с коротким и упрямым носом, с глубоко сидевшими глазами, с здоровым, грубоватым и мужественным выражением крестьянки здешних мест. Это сходство, сообщавшее статуе мягкость, которой я не искал в ней, часто подтверждалось какой-нибудь девушкой с соседних полей, подобно нам пришедшей на паперть укрыться от дождя; эта девушка, словно листья ползучего растения, обвившегося вокруг листьев, высеченных из камня, как будто самой судьбой предназначалась для того, чтобы мы могли, путем сопоставления с природой, судить о правдивости художественного произведения. Перед нами, в отдалении — земля обетованная или проклятая — Руссенвиль, в стены которого мне никогда не случалось проникать, Руссенвиль, когда дождь уже прекратился для нас, либо продолжал, словно библейский город, подвергаться каре, насылаемой на него в виде грозовых стрел, косым потоком хлеставших дома его обитателей, либо получал уже прощение от Вседержителя, освещавшего его бахромой позлащенных лучей неравной длины — вроде тех, что нимбом окружают напрестольную дарохранительницу, — вновь заблиставшего на небе солнца.
Иногда погода вконец портилась, нам приходилось возвращаться и сидеть дома взаперти. Вдали, посреди равнины, которую надвинувшаяся темнота и насыщенный влагой воздух делали похожей на море, одинокие дома, прилепившиеся к склону холма, погруженного во мрак и потоки дождя, блестели там и сям, словно кораблики, свернувшие паруса и на всю ночь ставшие на якорь в открытом море; но какая важность, что шел дождь, что бушевала гроза! Летом ненастье есть лишь мимолетное и поверхностное дурное настроение глубже лежащей устойчивой хорошей погоды, совершенно отличной от неустойчивой и текучей хорошей погоды зимой и даже прямо ей противоположной: утвердившись и упрочившись на земле в форме густой листвы, на которую дождь может литься потоками, нисколько не портя ее неизменно радостного настроения, разве не выбросила она на несколько месяцев на городских улицах, на стенах домов и на садовых оградах шелковые свои фиолетовые или белые флаги? Сидя в маленькой гостиной за книгой в ожидании обеда, я слышал, как лились потоки с наших каштанов, но я знал, что ливень лишь полирует их листья и что они останутся там, как залоги лета, в течение всей дождливой ночи, чтобы гарантировать непрерывность хорошей погоды; дождь мог идти сколько угодно, — все равно над белой оградой Тансонвиля завтра будут волноваться те же бесчисленные листочки в форме сердца; без малейшего огорчения видел я, как тополь на улице Першан молит грозу о пощаде, с отчаянием отвешивая ей поклоны; без малейшего огорчения слышал я в глубине сада последние раскаты грома, грохотавшего в кустах сирени. Если погода с утра бывала ненастной, то мои родные отказывались от прогулки, и я не выходил из дому. Но впоследствии я усвоил привычку ходить в такие дни один в сторону Мезеглиз-ла-Винез, той осенью, когда нам пришлось приехать в Комбре, чтобы уладить вопрос о наследстве, оставленном тетей Леонией, ибо она наконец умерла, доставив торжество и тем своим соседям, которые утверждали, что образ ее жизни расшатывает ее здоровье и в заключение совсем убьет ее, но не в меньшей степени также и тем, кто всегда были убеждены, что она больна не воображаемой, но самой настоящей болезнью, очевидность которой теперь, когда она умерла от этой болезни, должны признать самые отъявленные скептики; умерла, не причинив своей смертью большого горя никому, за исключением одного лица, но зато горе этого лица не поддавалось описанию, лечение двух недель смертельной болезни тети Франсуаза не покидала ее ни на одно мгновение, не раздевалась, никому не позволяла подходить к тете и не разлучалась с ее телом вплоть до минуты, когда его опустили в землю. Тогда только мы поняли, что тот постоянный страх, в котором жила Франсуаза, страх неприязненных слов, подозрений и гнева тети, прикрывал собою чувство, принимавшееся нами за ненависть, но на самом деле являвшееся благоговением и любовью. Ее подлинной госпожи, чьи решения невозможно было предвидеть, чьи козни трудно было разрушить, чье доброе сердце легко было умилостивить, ее царицы, ее загадочной и всемогущей повелительницы больше не было. Рядом с тетей все мы стоили в ее глазах очень мало. Давно прошло то время, когда, приезжая на каникулы в Комбре, мы обладали у Франсуазы таким же обаянием, как и тетя. В ту осень, с утра до вечера занятые выполнением необходимых формальностей, переговорами с нотариусами и фермерами, мои родные почти не имели времени для прогулок, которым к тому же не благоприятствовала погода; поэтому они стали отпускать меня одного гулять в сторону Мезеглиза, закутывая, для защиты от дождя, в большой плед, который я с тем большей охотой набрасывал себе на плечи, что чувствовал, насколько шотландские его клеточки оскорбляют Франсуазу, не способную вместить в своем уме мысль, что цвет платья человека не стоит ни в какой связи с его чувствами; она вообще находила нашу скорбь по поводу тетиной смерти совершенно недостаточной, потому что мы не устроили большого званого обеда после ее похорон, нисколько не меняли тона голоса, говоря о ней, и я иногда даже напевал. Я уверен, что в книге — в этом отношении чувства мои совершенно совпадали с чувствами Франсуазы — такое представление о трауре в духе «Песни о Роланде» и скульптуры на паперти Сент-Андре-де-Шан показалось бы мне весьма привлекательным. Но как только Франсуаза подходила ко мне, так тотчас какой-то злой дух подстрекал меня рассердить ее, — я пользовался малейшим предлогом сказать ей, что я оплакиваю кончину тети, потому что, несмотря на все свои смешные странности, она была добрым человеком, а вовсе не потому, что она была моей тетей; она отлично могла бы быть моей тетей и в то же время быть мне ненавистной, так что ее смерть не причинила бы мне никакого горя, — утверждение, которое, прочитай я его в книге, показалось бы мне нелепостью.