В сторону Свана - Пруст Марсель. Страница 43

— Я хотела сказать: увидят нас за чтением. Ужасно неприятно сознавать, что чьи-то глаза подглядывают за вами, хотя бы вы занимались самым прозаическим делом.

Вследствие инстинктивного благородства натуры и бессознательной учтивости она удерживалась от произнесения задуманных слов, которые считала необходимыми для полного осуществления своего желания. И все время из глубины ее робкая и застенчивая девушка молила о пощаде и оттесняла на второй план грубоватого, но всегда победоносного солдафона.

— О, да, за нами наверное подглядывают, в этот час, в этой людной местности! — иронически ответила ей подруга. — Притом, не все ли равно? — прибавила она (считая своим долгом сопроводить лукавым и нежным взглядом эти слова, по доброте сердечной произнесенные ею подчеркнуто циничным тоном, словно заученный наизусть урок, который, она знала, приятно будет услышать м-ль Вентейль). — Если нас увидят, тем лучше.

М-ль Вентейль вздрогнула и обернулась к ней. Ее совестливое и чувствительное сердце не знало, какие слова должны самопроизвольно вырваться из ее уст в соответствии со сценой, которой жадно хотела ее чувственность. Она пыталась по возможности отрешиться от своей подлинной моральной природы, найти язык, свойственный порочной девушке, за каковую она желала выдавать себя, но слова, которые, по ее мнению, эта последняя произнесла бы вполне искренно, казались ей звучащими фальшиво в ее собственных устах. И то немногое, что она позволила себе, было сказано ею тоном принужденным, в котором привычная ее робость парализовала покушение быть дерзкой, и пересыпалось вопросами: «Тебе не холодно? Тебе не очень жарко? Ты не хочешь остаться одна и почитать?»

— У мадемуазель, по-видимому, очень похотливые мысли сегодня, — закончила она свою речь, вероятно повторяя фразу, слышанную ею раньше из уст подруги.

М-ль Вентейль вдруг почувствовала в вырезе своей креповой блузки укол поцелуя подруги; она слегка вскрикнула, вырвалась, и обе девушки стали гоняться друг за дружкой, вскакивая на стулья, размахивая широкими рукавами как крыльями, кудахча и издавая крики, словно влюбленные птицы. Беготня эта кончилась тем, что м-ль Вентейль в изнеможении упала на диван, где ее заслонила от моих взоров наклонившаяся над нею фигура подруги. Эта последняя была обращена спиной к столику, на котором стоял портрет старого учителя музыки. М-ль Вентейль понимала, что подруга не увидит его, если она не привлечет к нему ее внимания; и вот она воскликнула, словно сама только сейчас заметила его:

— Ах, на нас глядит карточка моего отца. Не понимаю, — кто это мог поставить ее здесь; двадцать раз я говорила, что тут ей совсем не место!

Я вспомнил, что с этими словами г-н Вентейль обращался к моим родителям, извиняясь перед ними за то, что тетрадка с нотами стоит на неподобающем месте. Должно быть, этот портрет служил необходимой принадлежностью их ритуала, неизменно подвергался ими поруганию, так как подруга ответила ей следующими словами, являвшимися, по-видимому, литургийными:

— Оставь его, пусть он стоит; он не может теперь докучать нам. Теперь он не станет хныкать, не станет кутать тебя в пальто, увидев, что окна открыто, противная старая обезьяна!

М-ль Вентейль ответила: «Перестань, перестань!» — тоном мягкого упрека, свидетельствовавшим о доброте ее сердца; слова эти не были продиктованы негодованием на столь оскорбительный отзыв о покойнике (она, очевидно, приучила себя — с помощью каких софизмов? — подавлять в себе это чувство в такие минуты), но, скорее, являлись как бы уздой, добровольно — из нежелания производить впечатление эгоистки — налагаемой ею на наслаждение, которое пыталась доставить ей подруга. Кроме того, эта благожелательная сдержанность, которою она отвечала на поношения подруги, этот лицемерный и нежный упрек казались, может быть, ее открытой и доброй душе особенно гнусной и подобострастной формой той злодейской позы, которую она пыталась принять. Но она не могла устоять перед притягательной силой удовольствия, доставляемого ей нежностями особы, только что обнаружившей такую безжалостность к беззащитному покойнику; она прыгнула на колени подруги и целомудренно подставила ей для поцелуя свой лоб, как она сделала бы это, если бы была ее дочерью; с наслаждением чувствовала она, что обе они доводят таким образом до крайнего предела жестокость по отношению к г-ну Вентейлю, похищая у него священные права отца и подвергая поруганию даже в могиле. Подруга привлекла к губам голову м-ль Вентейль и запечатлела на лбу ее поцелуй с готовностью, обусловленной действительно большим расположением к м-ль Вентейль и желанием по возможности скрасить столь печальную теперь жизнь сироты.

— Знаешь, что я хотела бы сделать этой старой уродине? — сказала она, беря портрет.

И она что-то прошептала на ухо м-ль Вентейль, но я не мог расслышать.

— О, у тебя не хватит смелости!

— У меня не хватит смелости плюнуть сюда? На эту рожу? — вскричала подруга с умышленной грубостью.

Больше я ничего не слышал, потому что м-ль Вентейль с видом усталым, неловким, озабоченным, невинным и печальным подошла к окну и закрыла ставни; но я знал теперь, какую награду получил по смерти г-н Вентейль от своей дочери за все страдания, перенесенные им из-за нее при жизни.

И все же, размышляя над этой сценой впоследствии, я пришел к выводу, что если бы г-н Вентейль присутствовал при ней, он, пожалуй, не потерял бы веры в доброту сердца своей дочери и даже, пожалуй, не был бы в этом отношении совсем не прав. Конечно, во всех поступках м-ль Вентейль видимость зла была так велика, что едва ли его можно было встретить осуществленным в такой полноте у кого-нибудь, кроме садистки; скорее в огнях рампы бульварных театров, чем при свете лампы скромного деревенского дома, можно увидеть девушку, заставляющую свою подругу плевать на портрет отца, посвятившего дочери всю свою жизнь; и, по большей части, именно садизм является в повседневной жизни причиной жажды мелодраматических эффектов. Возможно, конечно, что, и не будучи садисткой, девушка способна с такой же крайней жестокостью, как и м-ль Вентейль, надругаться над памятью своего покойного отца и так же вызывающе отнестись к его желаниям; но подобная особа не выразит своих чувств в акте, исполненном такого грубоватого, такого наивного символизма; преступный элемент ее поведения будет искуснее скрыт от глаз посторонних и даже от ее собственных глаз, поскольку даже себе самой она не признается в том, что поступает дурно. Но если отвлечься от внешности, то зло в сердце м-ль Вентейль, по крайней мере в первоначальной стадии, было, вероятно, смешано с другими элементами. Садистка, подобная м-ль Вентейль, является актрисой зла, каковою не могла бы быть особа насквозь порочная, ибо зло не является чем-то внешним по отношению к этой последней, оно кажется ей вполне естественным и даже в некотором роде неотделимо от нее; и поскольку у девушки порочной никогда не было культа таких вещей, как добродетель, почтительное отношение к памяти умерших, дочерняя любовь, — поругание их не доставило бы ей святотатственного наслаждения. Садистки типа м-ль Вентейль — существа настолько чувствительные, насколько по природе своей добродетельные, что даже чувственное наслаждение кажется им чем-то дурным, привилегией людей порочных. И если сами они соглашаются на мгновение отдаться ему, то стараются при этом надеть на себя и на своих соучастников личину порока, чтобы испытать на мгновение иллюзию освобождения от контроля своей нежной и совестливой натуры, иллюзию бегства в бесчеловечный мир наслаждения. И мне стала понятна вся желанность для нее этого бегства, когда я увидел, до какой степени она неспособна была осуществить его. В тот миг, когда она хотела как можно меньше походить на своего отца, она напомнила мне манеру мыслить и говорить, так характерную именно для старого учителя музыки. Гораздо больше, чем фотографическую карточку старика, она подвергала поруганию и заставляла служить наслаждению свое сходство с отцом, хотя это сходство постоянно оставалось между наслаждением и ею и мешало ей с самозабвением отдаться ему, — подвергала поруганию голубые глаза его матери, переданные им ей по наследству подобно семейной драгоценности, его любезные жесты, помещавшие между пороком м-ль Вентейль и ею самой обороты речи и мысли, не предназначенные для порока и препятствовавшие ей смотреть на него как на нечто в корне отличное от многочисленных обязанностей, возлагаемых на нее вежливостью и так для нее привычных. Не порок внушал ей идею наслаждения, казавшегося ей привлекательным; скорее само наслаждение казалось ей порочным. И так как каждый раз, когда она отдавалась ему, оно сопровождалось в ее сознании порочными мыслями, в другое время совершенно чуждыми ее добродетельному уму, то в заключение она стала находить в наслаждении нечто дьявольское, стала отожествлять его со Злом. Быть может, м-ль Вентейль чувствовала, что ее подруга не была вконец, испорченной и не была также искренней, когда обращалась к ней с кощунственными своими словами. Но, во всяком случае, она с наслаждением ощущала на своем лице ее поцелуи, видела ее улыбки, ее взгляды, притворные, может быть, но похожие по своему низменному и порочному выражению не на те, что присущи человеку доброму и много страдавшему, но на те, что свойственны существу жестокому, живущему в свое удовольствие. На мгновение она способна была вообразить, будто она действительно забавляется так, как могла бы забавляться со столь бесчеловечной соучастницей девушка, всерьез испытывающая лютую ненависть к памяти покойного отца. Может быть, она не считала бы порок состоянием столь редким, столь необыкновенным, столь экзотическим, погружение в которое действует так освежающе, если бы была способна различить в себе, как и во всех вообще людях, глубокое равнодушие к причиняемым ими страданиям, являющееся, как бы мы ни называли его, самой распространенной и самой страшной формой жестокости.