Легкие миры (сборник) - Толстая Татьяна Никитична. Страница 14

Мы пытались встретиться в другом маленьком городке, в пятнадцати милях от нашего, мы присмотрели тихий отель на самом краю человеческого жилья, в сугробах, но в последний момент, почти на пороге, бежали оттуда в страхе: через освещенное окно и кружевную занавесочку на нем мы увидали двух профессоров нашего колледжа, двух замужних дам, – и кто бы мог заподозрить? – целовавшихся и обжимавшихся, вполне недвусмысленно, над чашкой кофе в уютном баре под гирляндой рождественских, преждевременно вывешенных огоньков.

Можно было бы, конечно, развязно ввалиться с мороза внутрь и разрешить всеобщую неловкость жовиальным хохотом: ах, и вы тоже? ха-ха-ха! – но Эрик пуглив и деликатен; я-то нет, но ему тут жить, а я уеду и не вернусь сюда больше никогда.

К себе я его провести не могла: я жила в кампусной гостинице для бездомной профессуры, дешевой, но роскошной и таинственной, вроде дома с привидениями: какая-то меценатка тридцатых отдала колледжу ставший ей почему-то ненужным дом. Вокруг здания лежали самые пухлые в мире сугробы, в комнатах было так жарко натоплено, что все держали свои окна нараспашку в любую погоду, а кровати были такими узкими, что вы с них непременно сваливались, даже если спали там на спине и навытяжку, как солдат в строю, а никак иначе там спать не было никакой божеской возможности. Еще там были гаденькие низкие кресла с ножками как у таксы. А курить было запрещено, но, конечно же, все курили, свесившись из окна по пояс. Совсем неподходящее было место для тайных свиданий.

Теоретически можно было бы рискнуть встретиться прямо у Эрика в доме, в часы, когда Эмма ведет свои семинары или расписывает декорации, но я знала, что это плохо кончится, и не решалась: бывали в моей жизни перепуги до смерти или до хохота, когда приходилось срочно прятаться в стенном шкафу или под кроватью; Эмма тоже могла читать мысли на расстоянии, я догадывалась об этом по ее глазам; она настигла бы нас, она побежала бы, бросив студентов, по снегу, по вершинам деревьев, через синюю ночь.

Вообще у Эммы был третий глаз, я это ясно видела при боковом освещении: он пульсировал под тонкой кожей, и, когда она поворачивала свою тревожную голову, он улавливал, как радар, исходившие от меня мысли. Раз в неделю Эрик и Эмма устраивали небольшие вечеринки для коллег, так у них было заведено, менять они этого не стали; приходила по умолчанию и я. Не прийти было бы все равно что разоблачить себя. На этих вечеринках Эмма читала мои мысли, смотрела мне в лицо третьим глазом – еще подкожным, еще не вылупившимся – и ненавидела.

Чтобы она меня не сглазила, я купила в местной антикварной лавочке амулет; в нашем городке было много антикварных лавочек со всякой приятной дребеденью: от старых автомобильных номеров до пустых стеклянных флакончиков из-под духов. Жестяные лейки, фарфоровые котятки, блюда, тазы, комоды, умершие корсеты на женщин с маленькой грудью и непостижимо тонкой талией, слежавшиеся кружевные зонтики от солнца, давно закатившегося и отгоревшего. Потертая эмалевая бижутерия, старые журналы, фигурные формочки для льда.

Амулет мне сразу же бросился в глаза, он лежал среди серебряных коробочек и лорнетов. Это был маленький кукиш, настоящий оберег, непонятно, как он сюда попал и как его до сих пор не купили, мощнейшая вещь. Хозяин лавки как-то проморгал его смысл и ценность, так что даже и обошелся он мне не так чтобы дорого. В ювелирном магазине мне припаяли к кукишу петельку, и я купила к нему серебряную цепочку.

– А вы не хотите сделать на нем какую-нибудь гравировку? – спросила меня продавщица ювелирного. – На таких вещицах иногда пишут имя. Или слово. Как заклятие, знаете.

Я посмотрела в окно, на снега и сугробы. Белые, бесконечные. Я уеду – они останутся. Растают, растекутся водой – и выпадут снегом снова.

– Хорошо, напишите во. Vo.

– Good choice! – воскликнула продавщица, ничего не поняв. Хорошая, профессиональная реакция.

Я стала носить кукиш под одеждой. Не снимала и на ночь. Эмма металась, но ничего сделать не могла.

Странная вещь любовь, у нее тысяча лиц. Можно любить что угодно и кого угодно; однажды я любила браслет в витрине магазина, слишком дорогой, чтобы я могла его себе позволить: в конце концов, у меня была семья, дети, я тяжко работала, сжигая свой мозг, чтобы заработать на квартиру, на университетское образование для детей, мне нужно было отложить на болезни, на старость, на больницу для мамы, на внезапный несчастный случай. Мне нельзя было покупать браслет, я его и не купила, но я любила его, я думала о нем, засыпая; я тосковала о нем и плакала.

Потом прошло. Он разжал свои клещи, сжимавшие мне сердце, он смилостивился и отпустил. Какая разница, кто он был? Он мог был человеком, зверем, вещью, облаком в небе, книгой, строчкой чужих стихов, южным ветром, рвущим степную траву, эпизодом из моего сна, улицей чужого города, заворачивающей за угол в медовом свете заходящего солнца, улыбкой прохожего, парусом на синей волне, весенним вечером, грушевым деревом, обрывком мелодии из чужого, случайного окна.

Я вот никогда не любила водопады, или туфли на каблуках, или женщину, или танец, или надписи, или часы, или монеты, но я знаю, что есть те, кто это любит и оглушен этой любовью, и я понимаю их. Может быть, я еще полюблю что-то из этого, – как знать, ведь это случается внезапно, без предупреждения, и накрывает тебя сразу и с головой.

Вот и Эрик был таким предметом моей неотвязной и необъяснимой любви. Надо было как-то избавиться от нее. Как-то преодолеть.

Я сижу в кофейне, которая Париж-Париж, за окном синий вечер, театральный снег. «Едем по 50-й дороге, следуй за мной, потом поворачивай на развилке», – передает мне мысленно Эрик. Вот я бросила журнал, украла пачку бумажных салфеток со столика, завернула остатки клюквенной коврижки в украденные салфетки, отставила чашку с блюдцем на мусорный столик, замоталась в платок, – да, я тут одна такая во всем вашем синем пряничном городе, мне тепло, у меня раскаленная кровь, у меня ладони и ступни как кипяток, я прожигаю в снегу полыньи, а вы как хотите, – и вышла на нарядную улицу, под раскачивающиеся и мигающие гирлянды огней. Вот я поехала по 50-й дороге, и повернула на развилке, и встала на обочине. Мимо свистят, просвистывают автомобили, спеша домой. Или прочь от дома. Кто ж скажет.

Эрик притормозил свою машину, пересел ко мне.

– Я понял, нам надо поехать на Lake George.

– И что там?

– Там мотель. Там красиво. На выходные можно поехать. Она уедет в Бостон к матери.

– А там что?

– Ну… у ее матери какая-то годовщина чего-то. Она не может пропустить.

– А ты почему не едешь?

– У меня срочная работа и приступ холецистита.

– Я бы не поверила.

– Так и она не поверит. Это предлог.

Я смотрю в его правдивые серые печальные глаза.

– В нашей культуре, – говорит он, – главное – правдоподобное объяснение. Plausible explanation.

– В вашей культуре!..

– Да.

– То есть у вас любое вранье сойдет. Даже вопиющее.

– Да. Главное – plausible explanation.

– Мы тоже, знаешь, врём будь здоров. Вряд ли вы тут мировые лидеры.

– Мы уважаем чужую личность, поэтому стараемся врать правдоподобно.

– Окей. Как хорошо, что я скоро отсюда уеду и никогда не вернусь.

– Ты не можешь уехать!

– Еще как могу.

– Давай я ее убью?

– Не надо, чем она виновата?

– Нет, я ее убью. Мне так будет проще.

– А мне нет.

Мы оба сидим надувшись. Потом Эрик спрашивает:

– А ты знала, что гречка в родстве с ревенем и щавелем?

– Не знала. Ошеломительное известие.

– Бывает гречка горькая и гречка сладкая.

– А еще польская, особый сорт: «несъедобная».

– Ты уедешь и разлюбишь меня.

– Да. Я уеду, разлюблю тебя и забуду.

Эрик обижается.

– Женщины так не должны говорить! Женщины говорят: я никогда, никогда не забуду тебя, никогда, никогда не разлюблю!