Легкие миры (сборник) - Толстая Татьяна Никитична. Страница 16
Прелестно, негромко звучит Моцарт. У Эммы окончательно прорезался третий глаз: синий, с красными прожилками, без ресниц, с прозрачной мигательной перепонкой, как у птиц. Теперь-то уж что. Толку в нем теперь никакого.
«Эрик, Эрик, готовься. Вина не пей – ты поведешь машину. Поедем на Lake George и там утопим ее».
Передача мысли без слов – прекрасный, очень удобный инструмент общения, для светского разговора незаменим.
«Почему именно на Lake George?» – «Так я же другого не знаю. И ты сам хотел».
Гости расходятся рано: им еще готовиться к завтрашнему празднику, заворачивать подарки в золотую бумажку. Мы садимся в машину: Эрик с Эммой впереди, я сзади. Эмма смотрит двумя глазами вперед, в метель, а третьим – в мое сердце, в мой кусок злого льда, но серебряный кукиш слепит ее, она не видит, что ей уготовано.
На озере уже совсем темно, но у Эрика есть фонарик. Мы идем по протоптанной рыбаками дорожке. Тут тоже есть любители подводного лова. Но сегодня они все дома, в тепле, у наряженных елок.
Прорубь затянута ледком.
– Что мы тут делаем? – интересуется Эмма.
– А вот что!..
Мы толкаем Эмму в прорубь; черная вода выплескивается и обливает мне ноги; Эмма сопротивляется, хватается за острые ледяные края, Эрик пихает ее, пропихивает под лед пешней; откуда тут пешня? – неважно. Бульк. Все. До весны не найдут.
– У меня руки окоченели, – жалуется Эрик.
– А у меня ноги. Надо выпить.
– Ты взяла?
– Да. И пирожки с мясом. Они еще теплые: в фольге были.
Прямо на льду мы пьем из фляги водку «Попов», жуткое пойло, по правде сказать. Мы едим пирожки с мясом; мы наконец целуемся как свободные люди – с облегчением, что нас никто не увидит, не остановит. Свобода – это высшая ценность, американцам ли этого не знать. Фляжку и объедки я бросаю в прорубь. Снимаю с шеи серебряный кукиш и бросаю туда же: он поработал и больше не нужен.
Мы бредем к берегу.
Лед трескается под ногой у Эрика, и он проваливается в занесенную снегом полынью до подмышек.
– А!.. Руку дай!
Я отступаю от края полыньи.
– Нет, Эрик, прощай!
– То есть как?! То есть как, то есть как, как прощай?..
– Да вот так. И не цепляйся, и не зови, и забудь, да ты и не вспомнишь, потому что тебя нет, ты придуманный; тебя нет и не было, я тебя не знаю, никогда с тобой не говорила и понятия не имею, как тебя зовут, долговязый незнакомец, сидящий за дальним столиком дешевого студенческого кафетерия, в нескольких метрах от меня, в полутьме и сигаретном дыму, в очочках с невидимой оправой, с сигаретой в длинных пальцах воображаемого пианиста.
Я докуриваю последнюю свою сигарету – вот так задумаешься и не заметишь, как пачка кончится; заматываюсь в теплый платок и выхожу, не оглядываясь, из тени и дыма в слепящую метель декабря.
Дальние земли
Письма с Крита другу в Москву
Зеленые облака и смрадный воздух родины, а особенно ее сердца – Москвы – остался позади, и вот мы, дрожа от радости и недосыпания, пьем ледяное белое вино, и глядим в морскую сверкающую пустыню, и никого ближе, чем Одиссей, не знаем и знать не хотим! Но вот Одиссей уже несет нам жареную рыбку и дзадзики, несет «хорта» (вареные горькие горные травы, если кто забыл), и рай снова тут, снова выдан нам на две недели, значит, возможно, мы не так уж и грешили в минувшем году.
В роли ключаря выступила на этот раз авиакомпания «Эгейские авиалинии», продавшая нам билеты за такую смехотворно низкую цену (13 000 руб-лей в оба конца с пересадкой), что мы и не ждали подвоха, а подвох-то был. Вечером накануне дня вылета пришло письмо по электронной почте – вылетаете не завтра днем, как вы надеялись, дорогой пассажир, а в шесть утра. И ждете свою пересадку двенадцать часов в афинском аэропорту, не зная, где преклонить неспавшую голову. Пришлось посыпать эту голову пеплом, наскоро побросать все в чемоданы и, не прилегши, в три часа ночи выбежать в Домодедово.
Но где-то по дороге Господь нас простил, и в Афинах нам удалось перебронировать билеты на более ранний рейс до Ираклиона, и даже чемоданы в пути не потерялись, и даже машину напрокат нам дали какую мы заказывали, хотя оттого, что мы свалились на их голову раньше обещанного, машина не была еще подготовлена к пути и на заднем сиденье зримым воплощением кризиса лежала паутина.
Кризис также был заметен и на привычных местах и прилавках. Обедневший ассортимент в супермаркете, радость, с которой бросился нам навстречу заждавшийся нас зеленщик – он практически расцеловал меня, умиляясь тому, что я снова здесь, и я ушла, сгибаясь под тяжестью неподъемных сумок с овощами и апельсинами, за которые заплатила три с половиной евро.
В Horizon Beach тоже запустение: пара мамаш с детьми лет десяти; может быть, правда, еще не сезон, но раньше трудно было захватить столик с видом на глицинию (она же жасмин, пальма и рододендрон; пусть Паша Лобков осудит меня, если протрезвеет), а сейчас сядь где хочешь и ешь свой завтрак, вернее, клюй то, что тебе дали. Дали мало: на всю гостиницу нарезали один огурец кружочками. Не шучу; так как я принесла свой, в видах диеты, то мне было с чем сравнить, и я не стала объедать скупого Ставроса и его немецкую жену (хозяева нашего отеля), а ела свой, обошедшийся мне, думаю, в целых семь, а то и восемь евроцентов. Яиц также не наварили, чего добру-то пропадать, но по просьбе – варят, мне вот целое яйцо принесли, а попросила бы – и два бы сварили, приезжайте сюда, тут хорошо.
Дюкановский рамадан поддерживаю ненавистной индейкой, малонатуральной, наверно, судя по виду – лепестки в каком-то консервирующем рассоле, – но хоть не свинина и не чесночная колбаса, с которой мы в свои тучные времена предавались бывалоча развратным пирам с буйными возлияниями, не правда ли. Греческой клубники в лавках не вижу, видимо, она вся на Бутырском рынке. Не будет же француз есть свои трюфели в лихую годину, а продаст богатому нефтяному шейху.
Заказали вчера блюдо, или, скорее, поднос жареной рыбы всех сортов. (Мы пошли в рыбную таверну.) Двадцать девять евро на двоих, всё только что из винноцветного моря. Были там две дорады – мать и дочь; был кусок рыбы-меча, были сардинки, пахнущие своим будущим копченым состоянием, были две неизвестные рыбешки и пара креветищ. Все это сбрызнуто вкуснейшим домашним оливковым маслом, – прости, Дюкан, – лимоном и усыпано салатом. Оказалось, зеленый салат – это вкусно, если он срезан сегодня, а не как у нас. Это хрустит. А не вяло липнет, заворачиваясь вокруг зубов. Ко всему этому был и гарнир, но гарнир мы, как вы понимаете, есть не стали. Он был рис.
Темой вчерашних наших застольных медитаций было размышление о сравнительном поведении (и побуждении) человека русского и человека европейского. Вот классический мотив: человек выпивающий. И европейская литература, и кино, и собственные наблюдения свидетельствуют о таком образе: средних лет, душевно одинокий, с достоинством (компенсирующим порой сизый нос, сеточку на щечках, дрожащие руки и старый шарф) сидит он в баре, у стойки или за столиком, без спутников, смотрит в свой стакан; если поднимает глаза, то не пялится, не пристает, за жопу дам не хватает, разве что посмотрит зазывно и печально, как Пьеро. Пьет медленно, сидит до закрытия. Переживает – думаем мы о нем – свое одиночество, бессмысленность мира, невозможность душевной привязанности, минувшие, более или менее золотые, дни. Моя бедная старая мама, ma pauvre vielle mère, а также далекая девушка в белом цвету. Если у него есть пес – тоже старый как горы, – то он берет его с собой, и его пускают! Ага! С собакой в бар пускают! Потому что европейский барбос тоже не будет бросаться на людей и рвать им брюки, а с беззубым достоинством и полуослепшей мудростью будет лежать под столом, копируя тишину и печаль хозяина. Лучший рассказ на эту тему – хемингуэевский «Там, где чисто, светло», только без собаки, одиночество там тотальное.