Легкие миры (сборник) - Толстая Татьяна Никитична. Страница 51

Понятно, что все это глубокая, истинно народная вера / магия, искоренять ее бессмысленно, смеяться над ней – легко. Впрочем, этнография, как и любая дисциплина, смеха не предполагает. Или наоборот: на себя обернемся-ка.

Одна вера ничуть не хуже другой; к духовности можно лететь верхним путем, а можно ползти нижним; мир по ту сторону завесы, может быть, многослоен и завинчен воронкой; там, может быть, сад, а может быть, кочегарка, а может быть, лес с огоньками, а может быть, взбитое белое облако, а может быть, свет невечерний, а может быть, пустота и ветер, а может быть, дом с множеством комнат и эшеровских лестниц, а как по мне, так там обязательно должна быть старая дача, и на столе свеча, и за столом все собрались, и никто, оказывается, не умер.

Если прошлогодний бычок или наступающий в день святого Валентина невисокосный тигр согревает сердце бухгалтерши, если она, поставив его под елочку, по мере сил помогает поддержать мировой порядок – наладить ход времени, отрегулировать плавное движение светил, – если она, глядя на него, верит, что все будет хорошо: и дети не вырастут оболтусами, и маму не разобьет паралич, – что ж тут плохого, что тут кощунственного? И Богоматерь, я думаю, не против соседства со снеговиком, чем он хуже серафимов, разве что недолговечный и вместо носа морковка.

Можно подумать, что мы от него сильно отличаемся.

Сарайчик

После снятия ленинградской блокады дед Лозинский с бабушкой возвращались из Елабуги. Михаил Леонидович был уже сильно болен, квартира же в Ленинграде была пока малопригодна для жилья. Я думаю, это был год 1944-й (блокаду официально сняли 27 января).

Поэтому Лозинские задержались в Москве на несколько месяцев, и приютил их дедов старинный приятель Шервинский, Сергей Васильевич. Тоже переводчик. (Из мечтаний о невозможном: о, попасть бы в то время! Послушать их разговоры! Хотя бы под дверью постоять, прислушиваясь к смеху, к звяканью ложки в стакане, к глухому, любимому кашлю!)

Шервинские жили где-то в переулках Остоженки, и у них был свой дом и при нем двор. Их не уплотняли, наверно, потому, что отец Сергея Васильевича, Василий Дмитриевич, был крупным врачом – терапевтом и эндокринологом, надо полагать, кем-то вроде профессора Преображенского (руководил Институтом экспериментальной эндокринологии. Ну?..).

Так вот, в доме были дровяные печи, а дрова для этих печей хранились в дровяном сарайчике, который стоял в дальнем углу двора, как и полагается сарайчику. И дворник носил вязанки этих дров к крыльцу через весь морозный, снежный двор.

Вот в какой-то особо лютый зимний день – дело было еще в двадцатые – Шервинские говорят дворнику: надо бы ваш сарай перенести поближе к крыльцу, удобнее будет. – Оно да, оно и впрямь удобнее бы было, отвечает дворник, да самовольно-то нешто можно двигать? Мало ли! Вы бы написали заявление управдому.

Шервинские написали заявление управдому. – Прекрасная мысль! – сказал управдом, – но я ведь, знаете, человечек подневольный, мало ли, надо написать прошение в исполком.

Написали Шервинские прошение в исполком. – Спасибо, товарищ, за ваш порыв в сторону облегчения жизни трудового народа! – сказал Сергей Василичу исполкомовский человек, – но, знаете, мало ли…

И вот, рассказывал дед Лозинский, Сергей Васильевич Шервинский открыл ключиком шкатулку и показал бумагу, уже чуть потрепавшееся желтоватое прошение, а на нем резолюция и подпись: «Не возражаю. И. Сталин».

Эта бумага сильно помогала в трудные дни и до войны, и во время, и уже после. Ею махали на всех подступавших супостатов. Супостаты пугались и рассеивались.

Лозинские и Левицкие

Перед Первой мировой войной в Питере был строительный бум. В 1915 году строительство не прекращалось, а почему оно должно было прекратиться? На Каменноостровском проспекте, на Петроградской стороне построили дом 73/75. Там мой дедушка Михаил Леонидович Лозинский купил квартиру. А может быть, арендовал, не знаю. Не у кого больше спросить.

Квартира была чудесная, самая современная: в ней был и телефон, и горячая вода из двух кранов: Хол. и Гор. Так было написано синими буквами на фарфоровых ручках. И два туалета. И черный ход – дверь на него вела из кухни, чтобы прислуга могла, не беспокоя хозяев, выносить мусор и вносить вязанки дров. А на парадной лестнице были мраморные ступени, ковровые дорожки, швейцар и чистый, узорный, бесшумный лифт.

Моя мама, стало быть, родилась в этой квартире, аккурат в 1915 году. Ничто не предвещало.

Я в этой квартире была; по моим воспоминаниям, в ней было пять комнат. Две изолированных – входы из прихожей, направо и налево. Другие три – взаимно проходные, так сказать; по кругу. Из прихожей прямиком входишь в столовую, проходишь ее насквозь, и за ней, после нее, обнаруживаешь подсобные помещения: коридор для прислуги, ванную, два туалета, просторную кухню. И вбок из столовой, как если бы рвануться в сторону, еще две комнаты.

Небольшая квартирка, но уютная. Тогдашний средний класс.

Лозинские прожили в ней всю жизнь, в ней и умерли в один день. С 1915-го по 1955-й всякое было. У бабушки, Татьяны Борисовны, был брат Саша. Вместе они владели дачей в Финляндии; после 1917 года дача оказалась за границей. Бабушка, отличавшаяся небывалым аскетизмом – всю жизнь проходила в одном стираном-штопаном платье, – отказалась от дачи, она вообще считала, что человек ничем владеть не должен (было ли то убеждение экзистенциальное или прагматическое в советских условиях, не знаю); Саша не отказался. Он стал владельцем дачи и продал ее; на вырученные деньги он покупал в Торгсине еду и, может быть, что-то еще; родственники в ужасе говорили: «Саша ест сливочное масло». Когда он съел все масло, его расстреляли во дворе Петропавловской крепости – нормальная советская практика; привет всем любителям коммунизма и прочего пролетариата. Мы поименно вспомним всех, кто поднял руку.

В какой-то день какого-то года, не знаю какого, их уплотнили. Уплотнили, как я понимаю, щадяще: отняли всего одну комнату. И поселили в ней супругов Левицких. Муж был вроде бы тихий бухгалтер, про жену ничего не запомнилось. Левицких вселили в ту комнату, вход в которую был в прихожей.

Я с детства помню: Левицкие – налево. Мнемонический прием.

Левицкие были тихими и вежливыми. Лозинские – тоже.

Левицких смущало, что они живут в чужой вроде как квартире. Лозинским тоже было не вполне чтобы удобно, но что поделаешь-то.

Так и прожили они всю жизнь, весь отпущенный им земной срок.

Мама вспоминала, что Левицкие жили тихо, как мыши, никому не мешали, ни на что не претендовали. Боже упаси, не скандалили, не доносили, не требовали, просто они были всегда. Мама, родившаяся в 1915 году, знала Левицких как руку, как печень, как ступню: часть живого организма, без нее никуда.

Единственное неудобство, происходившее от Левицких, состояло в том, что они писали и какали. А поскольку несчастные были отрезаны от роскошного, модернового, самого современного на 1915 год плана квартироустройства – ну не предусмотрели архитекторы, что придет Швондер, – то и получилось, что супруги Левицкие писали и какали у себя в комнате, а потом проносили утку через столовую Лозинских.

Повторяю: вежливые, стыдливые Левицкие, чувствуя, что они живут, тыкскыть, в чужой квартире, не решались прошествовать по физиологическим своим надобностям в сортир ни вечером, ни утром, а справляли нужду в горшок. А в обеденное время, когда не менее вежливые и стыдливые Лозинские садились обедать (прислуга, кухарка, супница), – Левицкие чувствовали невозможность нахождения в одном помещении с переполнившимся горшком – и проносили горшок через столовую Лозинских туда, в запредельные комнаты, в технические коридоры, в прекрасные, модерновые, облицованные метлахской плиткой помещения.

И каждый раз – вспоминала мама – когда Лозинские садились обедать, мимо них, мимо накрытого, нарядного стола быстро, потупив взор, проходил один из Левицких с полным горшком в руке. Сначала молодой и крепкой руке, а потом все вянущей и вянущей и, наконец, уже покрытой гречкой, дрожащей, артритной, старческой руке.