Антология Сатиры и Юмора России XX века - Аверченко Аркадий Тимофеевич. Страница 54
Часы стали рядом с умывальником и лампой, перемигнулись и сразу поняли, как им вести себя в этом доме.
Маятник стремительно носился от стены к стене и все норовил сбить с ног нас, когда мы стремглав проскакивали у него сбоку… Механизм ворчал, кашлял и стонал, как умирающий, а стрелки резвились на циферблате, разбегаясь, сходясь и кружась в лихой вакхической пляске…
Отец вздумал подчинить нас времени, показываемому этими часами, но скоро убедился, что обедать придется ночью, спать в полдень и что нас через неделю исключат из училищ за появление на уроки в одиннадцать часов вечера.
Часы пригодились нам, как спортивный, не виданный доселе нигде аппарат… Мы брали трехлетнюю сестренку Олю, усаживали ее на колоссальный маятник, и она, уцепившись судорожно за стержень, носилась, трепещущая, испуганная, из стороны в сторону, возбуждая веселье окружающей молодежи.
Мать назвала эту комнату «Проклятой комнатой».
Целый день оттуда доносился удушливый запах керосина, журчали ручейки воды, вытекавшей из умывальника на пол, а по ночам нас будили и пугали страшные стоны, которые испускали часы, перемежая иногда эти стоны хриплым зловещим хохотом и ржанием.
Однажды, когда мы вернулись из школы и хлынули толпой в нашу любимую комнату повеселиться около часов, мы отступили, изумленные, испуганные: комната была пуста, и только три крашеных четырехугольника на полу показывали те места, где стояли отцовы покупки.
— Что ты с ними сделала? — спросили мы мать.
— Продала.
— Много дали? — спросил молчавший доселе отец.
— Три рубля. Только не они дали, а я… Чтобы их унесли. Никто не хотел связываться с ними даром…
Отец опустил голову, и по пустой комнате гулко прошелся его подавленный шепот:
— Много ты понимаешь!
Теперь он умер, мой отец.
Полевые работы
— Это, наконец, черт знает, что такое!! Этому нет границ!!!
И редактор вцепился собственной рукой в собственные волосы.
— Что такое? — поинтересовался я. — Опять что-нибудь по Министерству народного просвещения?
— Да нет…
— Значит, Министерство финансов?
— Да нет же, нет!
— Понимаю. Конечно, Министерство внутренних дел?
— Позвольте… Междугородный телефон, это к чему относится?
— Ведомство почт и телеграфов.
— Ну вот… Чтоб им ни дна ни покрышки!! Представьте себе: опять из Москвы ни звука. Потому что у них там что-то такое случилось — газета должна выходить без московского телефона. О, пррр!.. Вот послушайте: если бы вы были настоящим журналистом — вы бы расследовали причины такого безобразия и довели бы об этом до сведения общества!!
— А что ж вы думаете… Не расследую? И расследую.
— Вот это мило. У них там, говорят, телефонную проволоку воруют.
— Кто ворует?
— Тамошние мужики.
— Нынче же и поеду. Я вам покажу, какой я настоящий журналист!
Было раннее холодное утро, когда я, выйдя на маленькой промежуточной между двумя столицами станции, тихо побрел по направлению к ближайшей деревушке.
Догнал какого-то одинокого мужичка.
— Здорово, дядя!
— Здорово, племянничек. Откудова будешь?
— С самого Питербурху, — отвечал я на прекраснейшем русском языке. — Ну как у вас тут народ… Ничего живет?
— Да будем говорить так, что ничего. Кормимся. Урожай, будем сказать, ничего. Первеющий урожай.
— Цены как на хлеб?
— Да цены средственные. Французские булки, как и допрежь, по пятаку, а сайки по три.
— Я не о том, дядя. Я спрашиваю, как урожай-то продали?
— Урожай-то? Да полтора рубля пуд.
— Это вы насчет ржи говорите?
— Со ржой дешевле. Да только ржи ведь на ней не бывает. Слава богу, оцинкованная.
— Что оцинкованная?
— Да проволока-то. На ней ржи не бывает.
— Фу ты господи! А хлеб-то вы сеете?
— Никак нет. Не балуемся.
Я вгляделся в даль. Несколько мужиков с косами за плечами брели по направлению к нам.
— Что это они?
— Косить идут.
Все представления о сельском хозяйстве зашатались в моем мозгу и перевернулись вверх ногами.
— Косить?! В январе-то?
— А им што ж. Как навесили, так, значит, и готово.
Поселяне между тем с песнями приблизились к нам. Пели, очевидно, старинную местную песню:
Увидев меня, все сняли шапки.
— Бог в помощь! — приветливо пожелал я.
— Спасибо на добром слове.
— Работать идете?
— Это уж так, барин.
— Нешто православному человеку возможно без работы. Не лодыри какие, слава тебе господи.
— Косить идете?
— А как же. На Еремином участке еще вчерась проволока взошла.
— Как же вы это делаете?
— Эх, барин, нешто сельских работ не знаешь? Спервоначалу, значит, ямы копают, потом столбы ставят. Мы, конечно, ждем, присматриваемся. А когда, значит, проволока взойдет на столбах, созреет — тут мы ее и косим. Девки в бунты скручивают, парни на подводы грузят, мы в город везем. Дело простое. Сельскохозяйственное.
— Вы бы лучше хлеб сеяли, чем такими «делами» заниматься, — несмело посоветовал я.
— Эва! Нешто можно сравнить. Тут тебе благодать: ни потравы, ни засухи; семян — ни боже мой.
— Замолол, — перебил строгий истовый старик. — Тоже ведь, господин, ежели сравнить с хлебным промыслом, то и наше дело тоже не мед. Перво-наперво у них целую зиму на печи лежи, пироги с морковью жуй. А мы круглый год работай, как окаянные. Да и то нынче такие дела пошли, что цены на проволоку падать стали. Потому весь крещеный народ этим займаться стал.
— А то и еще худшее, — подхватил корявый мужичонка. — Этак иногда по три, по пяти ден проволоку не навешивают. Нешто возможно?
— Это верно: одно безобразие, — поддержал третий мужик. — Нам ведь тоже есть-пить нужно. Выйдешь иногда за околицу на линию, посмотришь — какой тут, к черту, урожай: одни столбы торчат. Пока еще там они соберутся проволоку подвесить…
— А что же ваша администрация смотрит? — спросил я. — Сельские власти за чем смотрят?!
— Аны смотрят.
— Ого! Еще как… Рази от них укроишься. Теперь такое пошло утеснение, что хучь ложись да помирай. Строгости пошли большие.
— От кого?
— Да от начальства.
— Какие же?
— Да промысловое свидетельство требует, чтоб выбирали в управе. На предмет срезки, как говорится, телефонной проволоки.
— Да еще и такие слухи ходят, что будто начальство в аренду будет участки сдавать на срезку. Не слышали, барин? Как в Питербурхе на этот счет?
— Не знаю.
Седой старикашка нагнулся к моему уху и прохрипел:
— А что, не слышно там — супсидии нам не дадут? Больно уж круто приходится.
— А что? Недород?
— Недорез. Народ-то размножается, а линия все одна.
— В Думе там тоже сидят, — ядовито скривившись, заметил чернобородый, — а чего делают — и неизвестно. Хучь бы еще одну линию провели. Все ж таки послободнее было бы.
— Им что! Свое брюхо только набивают, а о крестьянском горбе нешто вспомнят?
— Ну айда, ребята. Что там зря языки чесать. Еще засветло нужно убраться. А то и в бунты не сложим.
И поселяне бодро зашагали к столбам, на которых тонкой, едва заметной паутиной вырисовывались проволочные нити.
Хор грянул, отбивая такт:
Солнышко выглянуло из-за сизого облака и осветило трудовую, черноземную, сермяжную Русь.
Черным по белому
Клусачев и Туркин
(Верх автомобиля)
Вглядитесь повнимательнее в мой портрет… В уголках губ и в уголках глаз вы заметите выражение мягкости и доброты, которая, очевидно, свила себе чрезвычайно прочное гнездо. Доброты здесь столько, что ее с избытком хватило бы на десяток других углов губ и глаз.