Антология Сатиры и Юмора России XX века - Аверченко Аркадий Тимофеевич. Страница 56
— На пять дён.
— Послушай, передай ему, что так порядочные люди не поступают! Чуть не тридцать градусов жары, а я по его милости должен жариться в проклятой душной коробке.
— Слушаюсь, — пропищал я. — Хорошо-с.
Я дал отбой и, переждав минуту, позвонил Клусачеву.
— Алло! — сказал я. — Квартира Клусачева?
— Да, — сказал женский голос. — Вам кого?
— Клусачев дома?
— Дома. А кто говорит?
— Аверченко.
— Аверченко говорит, — сказал женский голос кому-то в сторону.
— А, ну его к черту! — послышался отдаленный мужской голос. — Скажи, что только что я ушел.
— Вы слушаете? Только что вышел барин. Сию минутку. Я-то думала, что он дома, а он, гляди, вышел.
— Когда же он вернется? — терпеливо спросил я.
— Когда вернетесь? — справился женский голос.
— Скажи ему, что я… ну, уехал в Финляндию; вернусь через три дня, что ли.
— Уехали в Финляндию, — повторил рабски женский голос… — через три дня.
Я швырнул трубку, бросился на диван и закрыл лицо руками: мне представлялся Туркин, несущийся в своем глухом закрытом автомобиле по жарким душным городским улицам, и редкие прохожие, заглянув в автомобильное окно, в ужасе шарахаются при виде чьего-то красного, мокрого, обваренного жгучей духотой лица, черты которого искажены бешенством и злобой.
С этого часа я безмерно полюбил столь редкую летом холодную сырую погоду. Дождь, ветер облегчали и освежали меня. Наоборот, жара действовала на меня ужасно: красное исковерканное бешенством призрачное лицо, выглядывающее из черного мрачного гробообразного автомобиля, чудилось мне.
В этот жаркий день я был именинником, хотя в календаре Аркадий и не значился: гуляя по улице, я увидел открытый автомобиль с прекрасным парусиновым верхом. В нем сидел Туркин.
— А, — приветливо сказал я. — Поздравляю! Довольны?
— Ну знаете, не могу сказать. Тянул, тянул этот Чертачев ваш.
— Клусачев, — печально улыбнулся я.
— Клусачев он или кто, но содрал за парусиновый верх без подъемного стекла 200 рублей — это грабеж! Удружили вы мне, нечего сказать.
Я вздохнул, похлопал рукой по кузову автомобиля и бесцельно спросил:
— Ландолэ?
— Ландолэ. Порекомендовали вы мне, нечего сказать.
— Алло! Клусачев?
— Да, я. Кто говорит?
— Аверченко. Хорошо съездили?
— Куда?
— В Финляндию.
— В какую там Финляндию?! Ах, да… Как вам сказать… Уж больно я истрепался за последнее время. Один ваш этот Туркин все жилы вымотал. Работа хлопотливая, прибыли ни копейки, да еще из-за этого выгодный заказ один утеряли. Порекомендовали, нечего сказать!..
Бельмесов
— Иван Демьяныч Бельмесов, — представила хозяйка.
Я назвал себя и пожал руку человека неопределенной наружности — сероватого блондина, с усами, прокопченными у верхней губы табачным дымом, и густыми бровями, из-под которых вяло глядели на божий мир сухие, без блеска, глаза тоже табачного цвета, будто дым от вечной папиросы прокоптил и их. Голова — шишом, покрытая очень редкими толстыми волосами, похожими на пеньки срубленного, но не выкорчеванного леса. Все — и волосы, и лицо, и борода — было выжжено, обесцвечено — солнцем не солнцем, а просто сам по себе человек уж уродился таким тусклым, невыразительным. Первые слова его, обращенные ко мне, были такие:
— Фу, жара! Вы думаете, я как пишусь?
— Что такое?
— Вы думаете, как писать мою фамилию?
— Да как же: Бельмесов.
— Сколько «с»?
— Я полагаю — одно.
— Нет-с, два. Моя фамилия полуфранцузская. Бельмессов. В переводе — прекрасная обедня.
— Почему же русское окончание?
— Потому что я все-таки русский, как же! Ах, Марья Игнатьевна, — обратился он, всплеснув руками, к хозяйке. — Я сейчас только с дачи, и у нас там, представьте, выпал град величиной с орех. Прямо ужас! Я захватил даже с собой несколько градин, чтобы показать вам. Где, бишь, они?.. Вот тут в кармане у меня в спичечной коробке. Гм!.. Что бы это значило? Мокрая…
Он вынул из кармана совершенно размокшую спичечную коробку, брезгливо открыл ее и с любопытством заглянул внутрь.
— Кой черт! Куда же они подевались? Я сам положил шесть штук. Гм!.. И в кармане мокро.
— Очень просто, — засмеялась хозяйка. — Ваши градины растаяли. Нельзя же в такую жару безнаказанно протаскать в кармане два часа кусочки льду.
— Ах, как это жалко, — сказал Бельмесов, опечаленный. — А я-то думал вам показать.
Я взглянул на него внимательнее и сказал про себя: «Однако же, и хороший ты гусь, братец мой. Очень интересно, чем такой дурак может заниматься?»
Я спросил по возможности деликатно:
— У вас свое имение? Вы помещик?
— Где там, — махнул он костистой, с ревматическими узлами на пальцах рукой. — Служу, государь мой. Состою на службе.
Очень у меня чесался язык спросить: «На какой?» — но не хотелось быть назойливым.
Я взглянул на часы, попрощался и ушел.
О Бельмесове я совершенно забыл, но на днях, придя к Марье Игнатьевне, застал его за чаем, окруженного тремя стариками, которым он что-то оживленно рассказывал:
— Франция, Франция! Что мне ваша Франция! Да у нас в России есть такие капиталы, обретаются такие богачи, которые Франции и не снились. Только потому, что мы скромнее, никуда не лезем, ничего не кричим — о нас и не знают. А во Франции этот Ротшильд, что ли, все время на том и стоит, чтоб какую-нибудь штуку позаковыристее выкинуть. Купит тысячу каких-нибудь там белых собак, напишет краской на брюхе у каждой «Вив ля Франс!» да и выпустит на улицу. А парижане и рады. Или яхту купит, приделает к ней колеса да по Нотр-Даму и катается с неграми. Этак, конечно, всякий обратит внимание… А у нас народ тихий, без выдумки, без скандалу. Хе! Богачи, богачи… Слышал ли, например, кто-нибудь из вас о таком волжском помещике — Щербакине?
— Нет, не слышали, — отозвался один из стариков. — А что?
— Да как же… Расскажу я вам такой случай: еду я пароходом по Волге. Проезжаем мы однажды, приблизительно, этак по Мамадышскому уезду. Выхожу я утром, умывшись и напившись чаю, на палубу, смотрю на берег, спрашиваю: «Чья земля?» — «Помещика Щербакина». Хорошо-с. Проходит этак часа два. Я уже успел позавтракать. Брожу по палубе, взглянул на берег: «Чья земля?» Отвечают тамошние волжские пассажиры: «Помещика Щербакина». Ого, думаю, эк тебя разбросало. Сел я обедать, съел что полагалось, выпил две рюмки водки, пошел для моциону бродить по пароходу. Спрашиваю: «Чья земля?» — «Помещика Щербакина». Что за черт, думаю. Очевидно, миллионер, а я о нем ничего не слышал. Спрашиваю: «Богатый?» «Нет, говорят, так… средней руки». Что ж вы думаете? И ночью я спрашивал: «Чья земля?» — и на другой день утром — все говорят: «Помещика Щербакина». И это у них называется «помещик средней руки»… Вот это — края! Какие же у них должны быть «помещики большой руки»?
— Что ж, долго еще тянулись «земли помещика Щербакина»? — недоверчиво спросил я.
— Да до самого обеда следующего дня. Тут как раз другой пароход подошел, нас с мели снял, поехали мы — тут скоро щербакинские земли и кончились.
— А вы долго на мели просидели? — спросил рыжий старик.
— Да сутки с лишним. Чуть не два дня. Волга-то летом в некоторых местах так мелеет, что хоть плачь. Чуть пароход мелко сидит в воде — сразу же и сядет. Которые глубоко сидят в воде, тем легче…
— То есть, наоборот, — поправил рыжий.
— Ну да, то есть наоборот, которые мельче пароходы, тем труднее, а глубокие ничего… Да-с. Вот вам и Ротшильд!
Я встал, отозвал хозяйку в сторону и сказал:
— Ради бога! Откуда у нас появился этот осел?
Марья Игнатьевна немного обиделась:
— Почему же осел? Человек как человек.
— Но ведь у него мозги чугунные.