Оберег - Гончаров Александр Михайлович. Страница 44

А когда зацвела сирень и распустились ландыши — в лесу сделалось как в храме, — соловьи и вовсе просто с ума посходили. В ближайших кустах, в зарослях колючего терновника, в конце огорода, поселился дневной, проголосный, то есть мажорный, как определил сосед, лысоватый дед Васяка, охотник и пчеловод, разбиравшийся, кажется, во всем на свете, в том числе и в соловьях, с «лешёвой дудкой» (ту-ту-ту-тур) и с «ударом»: клюй! клюй!! клюй!!! — будто пастух кнутом щелкал. Соловей «кричал», кажется, круглые сутки. Дед частенько захаживал на мой огород, кивал, опираясь на лопату или вилы, в сторону кустов: послухай, дескать, что вытворяет, стервец. А соловей «кричал», рвал хрустально-синюю тишину ударами, резал свистами, пронизывал дудками, кроил раскатами, дробями и оттолчками, полосовал щелканьем густой весенний майский воздух, как застывший малиновый кисель: тют-ли, тют-ли, тют-ли; клю-клю-клю; ого-го-го-го; тляу-тляу-тляу; лю-лю-лю. Дед восхищенно крякал: ух ты! Как это он раскатом-то эдак да на перещёлк — и душа вон! Вслед за мастером вступали два-три молодых, неопытных, они «кричали» как молодые петушки, хрипло и бедно, перебивая друг друга, два-три-четыре колена, не больше, дед морщился — до самого затылка по лысине шла рябь — и ворчал: учились бы лучше, стиляги! Этот вот дельно кричит, с толком, и колена хороши, и много их, штук, наверное, десять, и склад есть, а этих недоделков и слухать досадно, заведут козла драть — ни голосу, ни выносу, стукотня одна сорочья да треск скворчиный, огородники — кричат зря. Ни складу, ни ладу, только мешают, черти, хорошего слухать. Готов палкой поубивать…

Он-то и рассказал, что тут неподалеку, в Казенном лесу, в Кривой Головке, у кордона, живет настоящий соловей. Ох уж и соловей! Всем соловьям — маэстро! Ходил это он вчера вечером, слегу искал ольховую, и услыхал этого одра. Услыхал и остановился. Ах, что вытворял соловьище-то! Кажется, каждый удар, каждый свист и раскат у него в землю вворачивался на три метра с гаком. Потом ка-ак шаркнет, как сыпанет дробями — так по лесу-то зашумело, загудело, застучало. Господи Боже мой, Спаситель небесный! Потом пульканье произвел — пуль-пуль-пуль — фу ты, отчетливость какая, ясность, прозрачность неимоверная! Стройность редкая! А расстановка колен — симфония эдакая неслыханная. Чайковский ей-бо! И что тут он начал выделывать — уму помраченье, как даст, как даст раскатами, оттолчками, кажется, душа вот-вот оторвется и отлетит. Четырнадцать колен у него насчитал, и всё одно к одному, ни единой тебе малюсенькой помарочки, ни одного сбоя. Песня высокая, точнее, возвышенная, не было у него этой бабьей томности, что бывает у западных соловьев, да у клеточных сидельцев, а шла сплошная торжественность эдакая гимновая: хотелось руки по швам вытянуть, и мурашки по спине бежали как при исполнении, к примеру, «Прощания славянки». Ахнул он, помнится, резвым раскатом подъемным, кнутовым, так лес-то, кажется, дрогнул от этакой силищи. Хотя начинал-то он обыкновенно, потом выше, выше, выше, и так сыпанул дробями и перещёлками, что и себе не веришь — птица ли это вытворяет? На земле ли ты, грешный, иль в раю уже? И тут, рокот еще не стих по лесу, по верхушкам еще шумело, а он длинно эдак пустил стукотней хлыстовой, потом сдвоил эдак раза четыре свист дроздовый со свистом волчковым и сильно сделал — го-го-го-го-го-го, — гусачка, значит, пустил знатного.

— Да, эдакий чудный там проживает соловей, — закончил дед Васяка. — До слезы пронял, вражина.

После такой оды, после такого панегирика как было усидеть дома, не пойти, не послушать? Докопал я грядку, подхватился и пошел в Казенный лес, в Кривую Головку, от которой и начинается Хопёрский заповедник, — дело как раз к вечеру поворачивало. Ах, что тут было. Что за соловей тут царствовал! Не обманул дед. Только эпитетов у него явно не хватило. На самом же деле — было еще круче, как молодежь выражается. Тут-то я ее и встретил, ту, которая жизнь мою повернула, да повернула так круто, круче некуда… Смотрю, за кустом шиповника стоит женщина с черными косами и записывает соловьиную песню на магнитофон. Сама в наушниках, в спортивном костюме. Посмотрел я на нее раз, посмотрел другой — — никогда не видел на нашем хуторе, даже не похожа ни на кого. Посмотрел и понял: всё, парняга, кранты, как говорится. Она мне улыбнулась, и я подошел.

Познакомились мы, можно сказать, молниеносно. Я сказал: «Леонид. Можно Лёня.» Она сказала «Тамара. Можно Тома.» Оказалось, живет на кордоне, узнал через пару минут, а родом из Приднестровья, закончила биофак МГУ, училась у знаменитого профессора Благосклонова, жила в Тирасполе, а теперь вот тут, изучает соловьев, пишет диссертацию — кому она сейчас нужна?! — по соловьям. Тирасполь?! — отметил со вздохом, — приходилось, приходилось бывать, когда учился в Киеве, да, приходилось, это ж почти рядом… А что нового можно написать о соловьях, что может быть научного в соловьиных песнях? — поинтересовался весьма нескромно.

Она закатила свои черные южные прекрасные глаза. Что вы! Тут столько нюансов. Вот, послушайте… (Чудо-соловей как раз умолк.) Слушайте! Сейчас, прошептала, два-три ученика пропоют свои упражнения, они обычно находятся где-нибудь поблизости, иногда совсем рядом, порой на одной ветке сидят. А потом уж он опять… В самом деле, минут пять кричали, соревнуясь, перебивая и пытаясь забить, перещеголять друг друга, молодые соловьи-подмастерья, против старого мастера не шедшие, конечно же, ни в какое сравнение. И тут вступил опять маэстро. Так и показалось, что перед тем, как вступить, он прокашлялся и, может даже, попил водички.

— Вот, вот, слушайте. Это называется почин — первые аккорды песни…

Раздалось несколько тихих, уикающих свистовых, даже как бы дребезжащих звуков (цити, ципи), затем несколько флейтовых и более сильных свистовых звуков (ив-ив-ив, и-ви, и-вли) первый «смирновский» свист, объяснила она, а следом — «ивлевский», а вот «липушка» (лип-лип-лип), а затем визговый, волчковый (вив-вив, уить-вить, трррр), с подъемным раскатом.

— А сейчас будут дудки, — слушайте!

Дудка — колено пониже свиста, объяснила, но более сложной структуры, водопойные дудки (пив-пив, у-пив, тк-пиу), хлыстовые двойные, серебряные водопойные дудки. К ним близки кивковая дудка, трелевая, кириллова, всякие «журавлики», «пеструшки», клыканье, пленьканье, лешёвые и волчковые дудки; а завершают песню, как правило, стукотни, дроби, раскаты и прочие помарки и мелоча, чоки, щёлканья, трелевые свисты и россыпи, трещетки, точилки и пучковые россыпи…

Тут соловей умолк, и мы восхищенно переглянулись. Ну как? — стояло в ее темно-голубых сейчас очах. Что как? Что я мог сказать? Что тут скажешь, кроме «ах!» Но какой-то бес словно в ребро меня толкнул. Захотелось, как в молодости когда-то, блеснуть, покрасоваться, дескать, и сами не лыком шиты, — каюсь, давненько уж меня подобное не посещало, а тут вдруг… И я брякнул, что, мол, всю эту песню, всю эту красоту можно запросто описать математической формулой, со всеми возможными вариантами и вариациями. На ее недоуменно-удивленный взгляд добавил, что вообще-то я кибернетик, создатель искусственного интеллекта, закончил физмат и аспирантуру в Киевском кибернетическом…

— Сейчас вы, насколько я вижу, не кибернетик, а огородник.

Слова ее резанули по живому. Хотел сказать: сама-то кто — расчленительница гармонии?! — но вовремя остановился. Да она и сама поспешно и смущенно заизвинялась и, как компенсацию за бестактность, предложила зайти попить чаю.

Уже дома рассказала, как оказалась в наших заброшенных палестинах, на этом глухом кордоне, на котором, помнится, раньше обитал диковатый чудак Сабражай. Жила в Тирасполе, родителей там похоронила, была квартира, любимая работа в сельхозНИИ, и вдруг 19 июня 1992 года всё началось. Во всех школах были выпускные вечера. Нарядные девочки, мальчики в белых рубашках, а тут БТРы, танки, выстрелы, ужас… Полтора месяца бушевал в городе ад. Из квартир не выходили, передвигались по комнатам ползком, спали под окнами. Но как ни странно, в трубах была вода и работал телефон, можно было позвонить по межгороду — только кому звонить, если во всем мире у Тамары не было ни одной родной души. Она обратилась к Богу, — под пулями не бывает атеистов. И Господь хранил ее. Однажды, во время затишья, включила на кухне свет и решила помыть посуду — тут же влетела пуля и разбила тарелку прямо в руках. После этого еще более уверовала, но больше уж не рисковала… Через полтора месяца, когда все запасы кончились, решили они с соседкой, латышкой Ирмой, уходить из города. Шли по центру — тишина стояла аж звенящая. Всюду лежали неприбранные, вздувшиеся, кишащие трупы… От них сладковато наносило запахом корицы. Женщины шли, судорожно схватив друг друга за руки, а перед ними, посреди улицы, прямо посреди центрального проспекта, среди щебенки и битого стекла, совершенно спокойно ползла аспидно-черная двухметровая эскулапова змея, шурша чешуйчатой шкурой. И — звенящая, сладковатая тишина… Вдруг из завалов вышел чумазый румын. Наставил в живот автоматный штык, хищно блеснувший на солнце. Сейчас посмотрим, проговорил, какого цвета кишки у тебя, русская свинья. Тут Ирма быстро-быстро заговорила по-латышски. Румын удивился, опустил автомат и пропустил их.