Оберег - Гончаров Александр Михайлович. Страница 45
Потом была страшная двухсоткилометровая дорога до Одессы, через мост в Бендерах, который бомбили и обстреливали «МиГи» с красными звездами на плоскостях. Четыре кошмарных, сухогорлых дня в пути. И наконец Одесса, кипящий вокзал. Давка у билетной кассы. Билеты были почему-то только до Воронежа. Не задумываясь, купила билет, расценив это как Перст Судьбы, и всю дорогу проспала; приехала в Воронеж, и ей опять повезло — в Хопёрском заповеднике, на этом вот кордоне, оказалась вакансия. И вот она здесь, и работает почти по специальности, во всяком случае ей никто не мешает писать докторскую по соловьям. Они тут получше, посильнее, пожалуй, даже курских, которые вообще-то являются эталоном восточного, русского соловья. А уж киевским, которые когда-то тоже гремели, точно дадут фору.
— Странно, — сказал я, — курские находятся на магнитной аномалии, наши — на месте тектонического разлома, и Киев вместе с Чернобылем, тоже находится на разломе. Вы знаете, что у нас тут, в этом заповеднике, зафиксировано самое большое количество встреч с
НЛО?
— Что ж тут удивляться — всё закономерно… — глаза ее подернулись таинственным туманцем, и она добавила: — Хорошо, что у вас… у нас тут, — поправилась, — не догадались атомную станцию построить, или что-нибудь подобное… Так чем же вы все-таки занимаетесь?
Я обрадовался ее вопросу и рассказал, что в последнее время занимаюсь торсионными полями. Это неизученные энергии, пронизывающие всю Вселенную, это некое всемирное Информационное Поле. Наблюдательные люди давно уже заметили, что есть нечто, что не укладывается в обычную логику, например, если о ком-то страстно говоришь, не имеет значения плохо или хорошо, главное, страстно, сильно! — то этот объект как-то себя проявит: или неожиданно появляется вдруг, или звонит, или еще как-то о себе заявляет. Так же если о чем-то очень страстно мечтаешь, то рано или поздно мечты и желания чудесным, казалось бы, образом сбываются («Молитвы дошли до Бога!» — вставила она, на что я непроизвольно поморщился), и сбываются пропорционально желанию или потраченным силам. Воистину, кто всем сердцем просит, тот уже имеет…
— В Евангелии это звучит так: каждому да будет по вере его, — опять добавила она, и я опять непроизвольно поморщился, и она заметила это, и мне отчего-то сделалось неловко.
Когда продолжил, что торсионные поля есть основа всего мирозданья, — она поспешно, обрадованно закивала: да, да, это, похоже, как раз то, что в религии называют Духом Святым, который веет, где «хощет», и которому нет преград ни во времени, ни в пространстве; да, добавил я растерянно, и где тысяча лет может быть как миг, и миг как тысяча лет, — ведь фактор времени в формуле, которую я вывел, отсутствует…
Я хотел рассказать еще об эгрегорах — субстанциях из сгустков тонких материй, — о том, что каждый субъект в мире, и живой и мертвый (что, кстати, относительно), имеет свой эгрегор, и что умершие и выдуманные персонажи точно так же существуют в «тонком мире», в мире торсионных полей, как и мы с вами, и еще неизвестно, кто живее, кто реальнее, — но не сказал, пропал вдруг интерес, да и пора было уже откланиваться.
Когда вышли на крыльцо, над лесом рдяно горели дальние кучевые брюхатые облака, и кажется, что полыхало пол-неба и пол-леса. В багровом лесу заливались наши подопытные певуны. Я потянулся счастливо — счастливо за многие последние серые, беспросветные годы (лишь работа спасала), — потянулся и сказал с улыбкой:
— Так вы говорите, что соловьиная песня — это воплощение Святого Духа? Хм… В этом что-то есть. А нельзя ли позаимствовать у вас кассету со Святым, так сказать, Духом?
— Почему же нельзя? Можно. Будете приобщаться к нашей вере.
— Вы хотите сказать — науке?.. — поправил ее. Ничего не сказала она в ответ, лишь улыбнулась жалостливо. Странно — современная вроде женщина, кандидат наук, а в голове черт знает что…
Несколько дней я слушал эту кассету с лучшими песнями лучших певцов нашего заповедного леса. И выявил в песнях закономерность. Ох уж эта математика — привычка расчленять нерасчленимое… И однажды ночью мне придет в голову шалая, сумасшедшая мысль, которая уж не станет давать покоя. Возбужденный ею, я выйду как-то покурить в майский, духовитый, залитый полной луной сад, где происходило ежегодное великое таинство. Пройдя цветущий сад, остановлюсь на краю огорода — воздух будет звенеть от соловьиных трелей, — остановлюсь и увижу на соседнем огороде белую лысую фигуру деда Васяки. Он будет рассевать что-то из лукошка — совершенно голый, лишь в валенках.
Я «шумну» ему. Он охотно отзовется простуженным голосом. И объяснит, что сеет ячмень. А чтоб урожай удался, делать это нужно ночью, в полнолуние, и обязательно мужику, и обязательно телешом обсеменять землю, и чтоб при этом таинстве не находилось бы ни баб, ни посторонних, — чтоб земля не ревновала. Я пожму плечами: да что они тут все, с ума посходили? Вроде здравомыслящий человек, бывший агроном, а такие дикие суеверия.
Эта ночная встреча только укрепит меня в желании воплотить материально внезапно пришедшую идею. Ничего не говоря Тамаре, через десять дней я уеду в город, чтобы попытаться осуществить задуманное. Чтобы поразить ее и, может, даже заставить признать свое поражение.
Да, я решил взять реванш. Созвонился с коллегами. Сошлись мы в пустынной лаборатории, объяснил я им задуманное, и один за бутылку водки собрал мне микросхему, другой за ведро картошки спаял корпус и сделал всю механику, третий бесплатно, из чистой «любви к искусству» рассчитал интегральную амплитуду, а Эдик, старый друг, заядлый птицелов, а также великий художник, не входящий в число «великих» художников, одел моего певца в настоящие перья, и вот, через две недели, он уже стоит передо мной на столе: рыжеватый, тонкий, глазастый (глаза из черной яшмы), на высоких ножках, эдакий крупноватый, даже дородный, но поменьше певчего дрозда, лупоглазо-удивленный, и очень изящный, как-то по-благородному точеный. Хвост рыжий, спинка коричневатая, снизу весь серый, до пепельного, белогорлый, словно там у него галстук-бабочка. Эдик сказал, не соловей, а просто аристократ соловьиный. Правда, конечно тяжеловат против живого-то. Когда прыгает по столу — аж пепельница подскакивает. Что ты хочешь — железный!
В тот день, когда мы собрали его, был как раз православный праздник — «День Кирилла и Мефодия, учителей словенских». Я и назвал его Кириллом, Кирюхой. И даже «научил» откликаться на это имя, а также начинать всякий раз песню с «Кириловой дудки»: кирил-кирил-кирил-кирил. А петь он начинал, если произносились слова: «Лёня! Любимый!»
И чтоб уж сбить с толку Тамару, решил посадить его в настоящую клетку и в ней преподнести. Посмотрим, раскусит ли подвох?.. Я восторженно потирал руки, предвкушая ее удивление, ее шок и проигрывал мысленно ее реакцию на то, когда раскрою карты, — и что она скажет на это, и как поведет себя.
За клеткой на птичий рынок пошли с Эдиком. Кирюху я завернул в фланелевую тряпицу и положил в деревянный ящичек. На птичьем рынке я бывал всего два раза в жизни. Один раз еще в глубоком детстве, когда рынок находился на Чижовке и тянулся вдоль ветхого забора, за которым располагалась стройбатовская часть. Точнее, дислоцировался свинарник от той части. За стеной там хрюкали свиньи, пытаясь выглянуть или просунуть грязные рыла сквозь крупные щели. Какие-то чижовские пацаны, помнится, дразнили палкой злобного, с пеной на желтых клыках, хряка, а на заборе сидел солдат, черномазый чучмек-свинарь, свесив ноги в заляпанных навозом кирзачах, и скалил белоснежные зубы. Вдоль забора стояли клетки с птицами, на кирпичах барки с рыбками, старики в полувоенной одежде дымили махорку или смалили «Прибой». «Беломор» курили редкие, те, кто пижонил в офицерских кителях и хромовых сапогах. Кое-где были расставлены на ящиках бутылки всевозможных калибров, лежала нехитрая закусь, мужики, раскрасневшиеся, некоторые с засаленными наградами, говорили «за жисть». Разговаривали о войне, о новых деньгах, о Гагарине, а проходя мимо одного деда, с зеленоватой бородой и выцветшими, кислыми глазами, я уловил, помню, фразу, врезавшуюся в память на всю жизнь: «Эх, какого чудесного дрозда отловил я в девятьсот пятом, когда казачки тут наших кацапов жизни учили. Ух и пел, каналья! Будто дрова колол!» Запомнилась также жутковатая картина: около голубятников валялись голубиные головы и окровавленные тушки и стояли друг против друга со сжатыми кулаками две «копны» — чижовская, похоже, и гусиновская.