Первый глоток пива... - Делерм Филипп. Страница 5

ЛУКУМ В АРАБСКОЙ ЛАВОЧКЕ

Кому не дарили рахат-лукум в деревянной коробке с выжженными узорами и буквами! Это лукум-сувенир, привезенный из дальней поездки, или, еще того бездушнее, лукум-подарок, купленный наспех. Почему-то такой совсем не хочется отведать. Кажется, прозрачная вощеная бумажка, которая разделяет слои и не дает им слипаться, не дает также хорошенько распробовать зажатый двумя пальцами кусочек — берешь такой кусочек после кофе и неуверенно надкусываешь передними зубами, одновременно стряхивая другой рукой пудру со свитера.

Нет, куда вкуснее есть лукум прямо на улице. Вдруг углядишь в витрине — вот он, настоящий, скромно сложен пирамидкой, среди коробок с хной и разноцветных тунисских сладостей: фисташково-зеленых, конфетно-розовых и золотисто-желтых. Тесная лавчонка забита товарами с пола до потолка. Заходишь со снисходительным смирением, с учтивой до фальши улыбкой и теряешься, не понимая точно, к кому тут обращаться. Вон тот курчавый юноша, он продавец или приятель хозяйского сына? Несколько лет тому назад здесь обязательно был бы живописный бербер в синем беретике, и ты бы смело обратился к нему. Теперь же приходится действовать наобум, рискуя показаться тем, что ты и есть на самом деле: польстившимся на сладкое недотепой. Продавец этот юноша или не продавец, неизвестно, но он берется обслужить тебя, и от этой неясности смущаешься еще больше. Шесть кусочков лукума? Розовых? Вот, пожалуйста, одни розовые. В безмерной, чуточку развязной предупредительности «продавца» сквозит легкая насмешка, от которой делается совсем уж не по себе. Но он уже уложил розовые кубики в бумажный пакет. Ты зачарованно оглядываешь эту пещеру сокровищ, по стенам которой громоздятся полки с персидским горохом и бутылками «Сиди-Брагам», и даже в красных банках кока-колы мерещится что-то кабильское. Поскорей расплачиваешься и чуть ли не воровато выскакиваешь, сжимая в руке кулек. Но отойдешь на несколько шагов — и вот она, награда! Лукум из арабской лавки хорош именно так: на улице, когда уже по-вечернему свежо, украдкой отправить в рот кусочек, и пусть себе пудра сыплется на рукава.

В ВОСКРЕСЕНЬЕ ВЕЧЕРОМ

Воскресенье, вечер. На стол не накрывают, настоящего ужина не готовят. Кому захочется — заглянет на кухню да перехватит чего-нибудь из остатков угощения; кусочек холодного цыпленка с горчицей, рюмочку бордо походя, чтобы допить бутылку, — чем плохо! Гости ушли в шесть часов. До конца дня еще уйма времени. Можно налить ванну — настоящую воскресную ванну, с шапкой голубой пены — и понежиться вволю, утопая в ватных облаках. Запотело зеркало, затуманилась голова. Только не думать ни о прошедшей неделе, ни, тем более, о наступающей. Поддаться гипнозу тихо плещущих меленьких волн, которые расходятся из-под распаренных сморщенных пальцев. И наконец, когда вся вода уйдет, заставить себя отодрать тело от дна. Взять, что ли, книжку? Да, но чуть погодя. А пока лучше телевизор. Подойдет любая, даже самая дурацкая, передача. Уставиться в экран и замереть, без всякого желания, без оправданий, без угрызений совести. Это тоже похоже на теплую ванну: приятная истома, осязаемый комфорт. Сидишь так, пригревшись, допоздна, будто и мозги расслабились по-домашнему. Тут-то и подкрадывается тоска. Выключаешь опостылевший телевизор. И переносишься куда-то, чаще всего в далекое детство, теряешься в расплывчатых воспоминаниях о каких-то местах, где ты бродил, переживая школьные неприятности и выдуманные влюбленности. Тебя пронзает, захватывает врасплох, как летний ливень, этот манящий душевный ток, эта радость и боль, привычная, родная… так всегда бывает в воскресенье вечером. Каждый раз — тщетная попытка остаться в капсуле, в надутом пузыре, но стенки его не выдержат напора. Так проявляется изображение на брошенных в ванну квадратиках фотобумаги.

ПЕШЕХОДНЫЙ ТРАНСПОРТЕР НА СТАНЦИИ МОНПАРНАС

Потеря или выигрыш во времени? Как бы то ни было, но эта бесконечная, безмолвная, прямая, как стрела, движущаяся лента — что-то вроде вынужденной долгой паузы. Самим своим существованием транспортер признает неоспоримое: одолевать такие длинные коридоры, такие огромные переходы людям не под силу. Жертвам хронического городского стресса позволительно тут перевести дух. Но при условии, что они не сойдут с дистанции, и эта полупередышка в конечном счете обернется ускорением в их героическом кроссе.

Пешеходный транспортер на станции метро Монпарнас гигантский, немыслимо длинный. Ступаешь на него с опаской, как на эскалатор в большом универмаге. Но похожих на крокодильи челюсти складных ступенек здесь нет. Едешь строго по горизонтали. В первое мгновение захватывает дух, будто спускаешься в потемках по лестнице и ищешь ногой несуществующую последнюю ступеньку. Ну вот ты на борту и далее скользишь по хляби. Ты почему-то в напряжении: оттого ли, что вокруг все движется, оттого ли, что самолюбие протестует против этого внезапного пассивного дрейфа. Впереди, еще наращивая скорость, размашисто шагают несколько маньяков спешки. Но куда лучше выжидающе замереть, держась рукой за черный поручень. Такие же оцепеневшие статуи, с такими же притворно отрешенными глазами, проплывают навстречу. Странное сочетание близости и недостижимости тех, кто с непринужденным видом уносятся прочь друг от друга. Миг, выхваченный из чужой судьбы, неразличимые, парящие на сером фоне лица. А рядом коридор для пешеходов, принципиально презирающих баловство транспортера. Они шагают тупо, очень быстро, демонстративно порицая всякую уступку лени. Однако выглядят нелепо и смешно: те, кого они хотели бы усовестить, не обращают на них внимания. Здесь, в механическом пространстве, есть своя неодолимая притягательная сила. Словно заводные человечки налеплены по всей длине однообразной движущейся дорожки. Ты едешь, застыв, похожий на фигурку с картин Магрита, песчинкой городской толпы, а мимо, из ниоткуда в никуда, тянется по бесконечной плоской ленте тающая вереница твоих двойников.

КИНО

Кино — не то место, куда можно, что называется, выйти на люди. С людьми тут почти что не соприкасаешься. Тут другое — входишь в зал и утопаешь в ватной взвешенности. Фильм еще не начался, и аквариумный свет колышет приглушенные голоса. Все мягкое, пухлое, обеззвученное. Неслышно ступая по ковру, с принужденной беспечностью идешь вдоль пустого ряда. Нельзя сказать, что в кресло садишься или даже усаживаешься. Это махрово-плотное, упругое пространство надо освоить. В него толчками втискиваешься, в нем блаженно распластываешься. К этому сибаритству добавляется приятное чувство слияния с другими — ты занял ячейку в одной из шеренг, развернутых перед экраном.

Но дальше общение не идет. Что ты узнаешь, например, о здоровенном парне, который развалился в кресле тремя рядами ближе к экрану и все еще читает газету? Разве что разок-другой он засмеется невпопад или, гораздо хуже, не засмеется, когда будет смешно тебе. В кино не проявляют себя. Сюда ходят, чтобы укрыться, забиться, свернуться. Здесь сидят, как на дне водоема, и вглядываются в голубизну — любое чудо может совершиться в псевдоглубине экрана. Ни запаха, ни дуновения на склоне, упирающемся в призрачное упование, в трехмерном храме, где отправляется культ плоскости.

Сгустилась темнота, и засиял алтарь. Теперь ты воспаришь — небесной рыбой, морскою птицей. Отнимется тело, и станешь английским пейзажем, нью-йоркским проспектом, бретонским дождем. Ты жизнь, ты смерть, любовь, война, тебя вобрал лучистый конус, где мельтешат пылинки. И когда появляется надпись «конец», ты остаешься в трансе, бездыханным. Но вспыхивает резкий свет. Придется разогнуть затекшие суставы и сомнамбулой двинуться к выходу. Главное, ни слова, никаких замечаний, суждений — слова всё сломают. На уходящем из-под ног полу смиренно ждать, пока пройдет амбал с газетой. Застыть, как космонавт в скафандре, сберечь еще хоть на минуту диковинную невесомость.