Алатырь-камень - Елманов Валерий Иванович. Страница 16

Николка огляделся по сторонам и, хотя кроме воеводы и Ватациса в шатре уже никого не осталось, все равно понизил голос почти до шепота. Настолько кощунственной была догадка, пришедшая ему в голову.

– Он из людей патриарха Германа, воевода.

– Воин правду говорит? – строго спросил Иоанн у монаха, но тот по-прежнему молчал.

– Значит, патриарха, – задумчиво протянул Вячеслав и озабоченно повернулся к Николке. – Вот что, Торопыга. Полдела ты уже сделал, а теперь постарайся и вторую половинку довершить. Бери доброго коня и двух заводных. С собой человек десять. Сей же час, не мешкая, скачи в Константинополь. Без отдыха лети. Поесть захочется – не останавливайся, на ходу ешь. Спи тоже в седле. И прямиком к отцу Мефодию. Чую я, что таким знатным угощением не только меня одного патриарх побаловать задумал.

Затем он снял с пальца перстень и протянул его Николке, пояснив, что и как надлежит с ним делать.

– Постой, – остановил уже выходящего из шатра Николку Ватацис. – Пусть уж он лучше на моих колесницах летит, – обратился он к Вячеславу. – Там, конечно, тоже удобства мало, но хоть выспаться сможет, а возницы друг друга по очереди менять станут. – И, не сумев сдержать улыбки оттого, что хоть здесь он оказался прав, добавил:– Как видишь, воевода, и колесницы мои пригодились.

– Это уж точно, – не стал спорить тот.

Уже через несколько минут сразу три боевые колесницы неслись во весь опор в сторону могучей столицы Византийской империи.

Любим же, оставленный для присмотра возле владыки Мефодия, строго следовал всем указаниям воеводы, которые тот дал ему перед отъездом. Он сопровождал митрополита повсюду, даже, смешно сказать, в отхожее место. Особенно внимателен был дружинник, когда владыка выезжал в город или его кто-нибудь навещал.

Причем, чтобы избежать каких-либо случайностей, он все время возил с собой небольшую плетеную бутыль, не позволяя митрополиту пробовать вино, кто бы его ни подносил.

– Ну это даже смешно, – выговаривал тот, когда дружинник вежливо принимал присланный митрополиту дар и непреклонно откладывал его в сторону. – Хиосское вино, к тому же присланное патриархом. Я могу его хотя бы попробовать?

«Ромеи – народ хитрющий, – немедленно вспомнил Любим последнее наставление князя, данное перед их с воеводой отъездом. – У них и яды такие же. Могут не сразу человека убить, а только через день или вообще через седмицу. Даже если тот, кто принес вино, сам вместе с тобой его распить хочет, все равно это ничего не значит. Он может и не знать, что в нем яд».

«А как же я это узнаю?» – спросил тогда дружинник у Константина.

«Ты же мысли умеешь читать у людей, вот и читай, – пожал тот плечами. – Потому я на тебя больше всех прочих и надеюсь».

«Читай, – с тоской вздохнул Любим. – Я бы с радостью, только не читается что-то».

То, что он совершенно не слышит никаких чужих мыслей, Любим обнаружил на следующий же день после взятия Константинополя. Проснулся, а в ушах тишина.

«Наверное, сказалась бессонная ночь, – поначалу решил он. – Пройдет. Не сегодня, так завтра пройдет».

Однако день шел за днем, а ничего не проходило. Одно хорошо – врать почти не приходилось. Только раз Вячеслав как-то мимоходом спросил Любима, что там думает патриарх Герман и почему он так тянет с возведением владыки Мефодия в патриарший сан.

Пришлось покривить душой и сказать не то, что думал Герман, а то, что предполагал сам Любим.

– В скорби он, воевода. Печаль у него по умершему императору. А каких-либо коварных помыслов он не имеет. Не до того ему ныне.

Сказал он это, и даже сам в том уверился.

– Ну и хорошо. Но если что – сразу мне скажешь, – предупредил воевода и больше к этому разговору не возвращался.

И не знал Вячеслав, что слукавил бывший деревенский парень из рязанского селища Березовка, давая такой ответ, ой как лукавил. На самом деле не знал Любим, что сказать и что ответить.

«Может быть, это потому, что я так далеко от Берестянки оказался? – уныло гадал он, глядя, как волны Мраморного моря или Пропонтиды, как его называли ромеи, одна за другой набегают на плиты дворцовой пристани. – А может, она просто обиделась на меня за то, что давно не навещал ее в лесу. А как тут вырвешься, когда князь с прошлого лета меня повсюду за собой таскал?»

Он даже и подумать не мог, что незадолго до их отплытия в Константинополь монахи, которые по повелению владыки Мефодия и с разрешения князя Константина основали близ заветного леска свою обитель, обратили внимание на стройную березку, стоящую в окружении дубов-великанов прямо на опушке.

Оно, конечно, чтобы подтапливать печь в единственном, на скорую руку срубленном доме да в малой церквушке, дров и без нее в избытке. Такие сухостои лежали – не только до лета, которое совсем рядом, а и на два-три года вперед хватило бы.

Смутило же одного из них, настоятеля Илию, красивое убранство, которое висело на этой березе. Просто так деревья нарядными лентами никто перевязывать не станет, не для того за них куны на торжище плачены. Стало быть, не простая она, ох, не простая. По всему видать, живут поблизости от нее закостенелые язычники, кои по своему неразумию не истинному богу молятся, а пням да ручьям норовят поклониться.

Поначалу он повелел дерево не трогать, решив выждать, кто к ней молиться придет, да и схватить язычника с поличным. Однако сколько они ни ждали – все впустую. То ли идолопоклонники от старости вымерли, то ли истинную веру приняли.

А тут и Пасха подошла. За несколько дней до светлого двунадесятого праздника Илия, почесав в затылке, рассудил, что оставлять оную березу, дабы она омрачала пресветлый лик храма, негоже, и повелел Остии, самому молодому иноку, срубить поганое древо.

Вечером уже, узнав, что все сделано, он еще и пожурил паренька за то, что тот проторчал весь день близ нее, в наказание поставив его голыми коленками на горох. Пущай всенощную до утра служит во славу пресвятой девы Марии.

Остия оправдываться не стал, хотя мог. Ему изначально пришлось не по душе это повеление. Ноги не несли, топор из рук постоянно вываливался, а силы будто и вовсе в теле не было.

Кое-как он все же дошел до березки, но вместо того чтобы не мешкая приняться за дело, сел поблизости на пенек и впал в греховное раздумье: «И почто игумену понадобилось ее губить? Жертвы, говорит, ей приносят язычники. А какой и кому от того убыток? Эвон, краса какая. Сама в душу лезет».

Затем инок сердито отмахнулся от бесовского наваждения и тяжелым шагом двинулся к березе. Поплевав на руки, Остия замахнулся топором, с размаху всадил острое лезвие в ствол, а оттуда…

Инок даже глазам не поверил. Ну не бывает березового сока в таком обилии. А тот все тек без остановки, к тому ж странный какой-то. Обычно-то он прозрачный, как слеза у ребятенка, а этот чуть замутненный да…

Остия пригнулся, чтоб поближе глянуть, и тут же отшатнулся в страхе. Не муть то была – кровь алая. Перекреститься бы, да рука выше пояса не поднимается. Да еще в боку боль какая-то режущая появилась, будто не он рубил, а ему острым лезвием чуть пониже ребер саданули, причем со всего маху.

Потом, чуть переведя дыхание, еще раз пригляделся и… вздохнул с облегчением. Из ствола бежал чистый сок, а краснотой отдавал оттого, что заходящее солнышко бросало свои багровые блики прямо на деревце.

Правда, боль в боку все равно оставалась, но это ничего – пройдет. Сызнова взял Остия в руки топор, вновь рубанул да тут же и брякнулся на прошлогоднюю листву. То, что в его теле опять появилась точно такая же острая боль, – пустяк. Гораздо страшнее боли оказался горестный стон, который он услышал. Было от чего ужаснуться. И добро бы, если бы этот стон каким-нибудь злобно-скрипучим оказался, как нечисти и положено, а то чистый, тоскливый и… юный. Ну, ни дать ни взять, девку молодую топором огрел. И что делать, как быть?

Да если бы она просто простонала, а то ему еще и слова послышались. Будто вопрошала его березка: