Судья и его палач - Дюрренматт Фридрих. Страница 12

– Мы пришли по делу Шмида, – начал старик, – которого убили на дороге в Тванн.

– Знаю. По делу доктора Прантля, который шпионил за Гастманом, – ответила темная масса, сидящая между окном и ими. – Гастман рассказывал мне об этом.

– На мгновение лицо его осветилось-он закурил сигарету. Они успели еще заметить, как лицо его искривилось в ухмылке: – Вам нужно мое алиби?

– Нет, – сказал Берлах.

– Вы не допускаете мысли, что я могу совершить убийство? – спросил писатель явно разочарованно.

– Нет, – ответил Берлах сухо, – вы не можете.

– Опять все то же, писателей в Швейцарии явно недооценивают.

Старик засмеялся:

– Если вам так хочется знать, то у нас уже есть, разумеется, ваше алиби. В ночь убийства, в половине первого, вас видел лесной обходчик между Ламлингеном и Шернельцем, и вы вместе пошли домой. У вас была одна дорога.

Лесной обходчик еще сказал, что вы были в веселом настроении.

– Знаю. Полицейский в Тванне уже дважды выспрашивал обходчика обо мне. Да и всех жителей здесь. Даже мою тещу. Значит, вы все же подозревали меня в убийстве, – с гордостью констатировал писатель. – Это тоже своего рода писательский успех.

Берлах подумал, что писатель хочет, чтобы его принимали всерьез, – в этом его тщеславие. Все трое помолчали; Чанц упорно пытался рассмотреть лицо писателя. Но при этом свете ничего нельзя было поделать.

– Что же вам еще нужно? – процедил, наконец, писатель.

– Вы часто бываете у Гастмана?

– Допрос? – осведомилась темная масса и еще больше заслонила окно. – У меня сейчас нет времени.

– Не будьте, пожалуйста, таким суровым, – попросил комиссар, – мы ведь хотели только немного побеседовать с вами.

Писатель что-то пробурчал.

Берлах начал снова:

– Вы часто бываете у Гастмана?

– Время от времени.

– Почему?

Старик уже приготовился к резкому ответу, но писатель рассмеялся, пустил целые облака дыма обоим в лицо и сказал:

– Комиссар, он интересный человек, этот Гастман. Такой притягивает писателей, как мух. Он превосходно умеет готовить, великолепно, слышите!

И тут писатель начал распространяться о кулинарном искусстве Гастмана, описывать одно блюдо за другим. Пять минут оба слушали, потом еще пять минут; но когда писатель проговорил уже четверть часа о кулинарном искусстве Гастмана и ни о чем другом, кроме как о кулинарном искусстве Гастмана, Чанц встал и заявил, что они пришли не ради кулинарного искусства, однако Берлах остановил его и бодро сказал, что вопрос этот его весьма интересует, и стал говорить сам. Старик ожил, стал рассказывать о кулинарном искусстве турок, румын, болгар, югославов, чехов; он и писатель перебрасывались блюдами, как мячами. Чанц потел и ругался про себя. Теперь этих двоих нельзя было отвлечь от кулинарного искусства, но, наконец, после сорока пяти минут они умолкли, утомленные, как после долгой трапезы.

Писатель закурил сигару. Наступила тишина. Рядом снова заплакал ребенок.

Внизу залаяла собака. И вдруг Чанц нарушил тишину:

– Шмида убил Гастман?

Вопрос был примитивным, старик покачал головой, а темная масса сказала:

– Вы действительно идете на все.

– Прошу ответить, – сказал Чанц решительно и подался вперед, но лицо писателя оставалось неразличимым.

Берлаха заинтересовало, как же теперь будет реагировать спрошенный.

Писатель оставался спокойным.

– А когда полицейский был убит? – спросил он.

– Это случилось после полуночи, – ответил Чанц.

Ему, конечно, неизвестно, действительны ли законы логики также и для полиции, сказал писатель, он сильно сомневается в этом, но так как он, как было установлено усердной полицией, в половине первого повстречался по дороге в Шернельц с лесным обходчиком, распрощавшись всего за каких-нибудь десять минут до этого с Гастманом, то Гастман, очевидно, вряд ли мог бы совершить это убийство.

Чанц поинтересовался далее, оставались ли тогда еще другие гости у Гастмана.

Писатель ответил отрицательно.

– Шмид попрощался с остальными?

– Доктор Прантль имел обыкновение уходить предпоследним, – ответил писатель не без иронии.

– А кто уходил последним?

– Я.

Но Чанц не сдавался:

– При этом присутствовали двое слуг?

– Этого я не знаю.

Чанц хотел знать, почему не дан ясный ответ. Ему сдается, ответ достаточно ясный, рявкнул на него писатель. Слуг такого сорта он не имеет обыкновения замечать.

– Хороший или плохой человек Гастман? – спросил Чанц с каким-то отчаянием и вместе с тем бесцеремонностью, заставившей комиссара словно ощутить горячие уголья под собой. Если мы не попадем в очередной роман, то это будет просто чудо, подумал он.

Писатель выпустил Чанцу такую струю дыма в лицо, что тот закашлялся, в комнате надолго воцарилась тишина, даже плача ребенка не слышно было больше.

– Гастман плохой человек, – произнес, наконец, писатель.

– Тем не менее вы часто бываете у него, и бываете потому только, что он отлично готовит? – спросил Чанц возмущенно после очередного приступа кашля.

– Только потому.

– Этого я не понимаю.

Писатель засмеялся. Он тоже своего рода полицейский, сказал он, но без власти, без государства, без закона и без тюрем. Это и его профессия – следить за людьми.

Чанц в растерянности умолк, и Берлах сказал:

– Я понимаю, – и после паузы, когда солнце погасло за окном: – Мой подчиненный Чанц, – сказал комиссар, – своим чрезмерным усердием загнал нас в тупик, из которого мне трудно будет выбраться целым и невредимым. Но молодость обладает и хорошими качествами, воспользуемся тем преимуществом, что бык своим неистовством пробил нам дорогу (Чанц покраснел от злости при этих словах комиссара). Вернемся к вопросам и ответам, которые тут божьей волей прозвучали. Воспользуемся случаем. Как вы расцениваете все это дело, уважаемый господин? Возможно ли заподозрить Гастмана в убийстве?

В комнате быстро наступали сумерки, но писатель и не подумал зажечь свет.

Он уселся в оконной нише, и теперь полицейские сидели словно пленники в пещере.

– Я считаю Гастмана способным на любое преступление, – донесся от окна грубый голос с коварным оттенком. – Но я уверен, что Шмида он не убивал.

– Вы знаете Гастмана, – сказал Берлах.

– Я имею о нем представление, – ответил писатель.

– Вы имеете свое представление о нем, – холодно поправил старик темную массу в оконной нише.

– Что меня притягивает в нем, это не столько его кулинарное искусство – хотя меня теперь уже не так легко воодушевить чем-нибудь иным, – а возможности человека,, действительно являющегося нигилистом, – сказал писатель. – Всегда захватывает дух, когда встречаешься с подлинным воплощением громкого слова.

– Всегда захватывает дух слушать писателя, – сухо обронил комиссар.

– Возможно, Гастман сделал больше добра, чем мы все трое, вместе взятые, сидящие здесь, в этой косой комнате, – продолжал писатель. – Если я называю его плохим человеком, то потому, что добро он творит из той же прихоти, что и зло, на которое считаю его способным. Он никогда не совершит зла ради своей выгоды, как другие совершают преступления, чтобы обогатиться, завладеть женщиной или добиться власти; он совершит зло, даже если оно и бессмысленно, для него всегда возможны две вещи– добро и зло, и решает дело случай.

– Вы делаете выводы, как в математике, – возразил старик.

– Это и есть математика, – ответил писатель. – Его антипод можно было бы сконструировать из зла, как конструируют геометрическую фигуру по зеркальному отражению другой фигуры, и я уверен, что в самом деле существует такой человек где-нибудь, может быть, вы и встретите его. Если встречаешь одного, встретишь и другого.

– Это звучит как программа, – сказал старик.

– Ну что ж, это и есть программа, почему бы и нет, – сказал писатель, – я представляю себе зеркальным отражением Гастмана человека, который был бы преступником потому, что зло – его мораль, его философия, он творил бы зло столь же фанатично, как другой по убеждению творит добро.