Выпьем за прекрасных дам (СИ) - Дубинин Антон. Страница 20

— Ну? — Гальярд не успел сурово обернуться, как Фран уже затараторил — шепотом, но зато жестикулируя так мощно, что едва не сбил пару богослужебных сосудов с боковой полки.

— Бежимте в тюрьму скорей, отец Гальярд! Помирает эта… ведьма-то старшая! Она еще ночью помирать начала — да ночью я беспокоить не решился! Бежимте скорей, священника зовет, покаяться хочет! Инквизитора ей! Бежимте, не дай Бог не доживет!

Как… Эрмессен… как?! Чувство, которое охватило заметавшегося по ризнице Гальярда, он даже сам сперва не распознал. К лицу прихлынул жар — но это был не стыд, не страх тем более — это была ярость. На самого себя. Неужели же она и впрямь болела? И впрямь не могла отсидеть времени допроса, заваливаясь на бок и сжимая руками голову — а он, жестокосердный, жестоковыйный, не распознал болезни, не отличил ее от катарского притворства, и вот теперь, если женщина умрет без покаяния, угадай-ка, монах, кто своими руками подтолкнул ее к аду? Именно ты, исповедник и врачеватель душ! Бегом теперь! Бегом!

Гальярд распахнул ящик в стене, выхватил сосудец с освященным елеем. Метнулся к другой стене — тут где-то должен быть маленький ключик — где же он, черт подери — прости, Господи! — а, вот он, слишком глубоко в своей щелке — из второго стенного ящика Гальярд вынул другой малый сосудец: серебряную кустодию для гостии. Небольшой запас Святых Даров всегда, по счастью, хранился в соборе на случай причащения больных или умирающих: это нововведение приняли далеко не во всех храмах — только прогрессивные августинцы или, скажем, францисканцы с доминиканцами, только в крупных городах… Это хорошо, что приняли! Если она покается, к ней придет Господь. Не будет поздно. Только бы успеть.

Гальярд преклонил колено перед Спасителем, бережно спрятал круглую коробочку с Его драгоценной плотью за пазуху. Что еще? А! Да! Схватил с полки первый попавшийся колокольчик — тот, которым на мессе звонил министрант, преклоните-колени-колокольчик, ну, сейчас некогда другой искать, некогда спрашивать ризничего: бежать нужно.

— Идемте! Фран, идемте же!

Стремительно пролетев по храму, в верхних витражах которого уже загоралось солнечное золото, они вышли на улицу — Фран замахал было руками, пытаясь что-то еще объяснить, но в руку ему немедленно ткнулось медное кольцо колокольчика. Гальярд вынул и благочестиво поместил кустодию перед собой в сложенных чашей ладонях.

— Звоните, Франсиско! Оповещайте людей, что идет Спаситель.

Довольно суетливой процессией — с яростно названивающим Франом — они почти промчались по оживающим улицам. Второй этаж тюрьмы уже осветило ласковое солнце, роса на перилах, когда Гальярд оперся рукой, стремительно высыхала прямо под его пальцами и уходила легким дымком. Прекрасен острокрышный город в утреннем мареве, прекрасно начало мая, прекрасно покаяние людское — не прекрасен только жестокий монах, допустивший такую ошибку.

Эрмессен лежала на спине, смиренно сложив снежно-бледные руки поверх одеяла. Под глазами пролегли тени. Видно, ее бросало то в жар, то в холод — верхнее платье женщины, шерстяное, лежало скомканным в углу, однако сейчас она была закутана по самые плечи. Возле грустного тюремного ложа стоял тазик с какой-то дрянью — со рвотой, должно быть — его, едва открыв дверь в камеру, брезгливо подхватил Фран. Еще не хватало отцу инквизитору рядом с пакостью обретаться.

Эрмессен открыла измученные глаза.

— Отец… мне нужно… говорить… Исповедаться.

— Мне остаться или как? — встрял Фран, держа тазик так, чтобы и самому его не видеть. — Вынести б еще эти вот… ее делишки, прости Господи, негоже им тут.

— Отец… пусть тюремщик… уйдет…

— Выйдите, — отмахнулся Гальярд, опускаясь на колени возле тюфяка больной. Сейчас он не был инквизитором — нет, священником, пришедшим исполнить священнейший из своих долгов. Примирить человека с Господом.

— Пить…

Гальярд собственноручно подтащил кувшин, приподнял ей голову. Вода заструилась по подбородку — чашки он не искал.

Фран, потоптавшись пару секунд у дверей словно бы в сомнении, наконец вышел. Запирать снаружи не стал — куда ж там запирать, если отец инквизитор внутри — шаги его затопали по лестнице вверх. Там было солнце — наверху, а здесь сквозь щелку под потолком, из которой стекали последние капли скупой росы, пробивался еще не золотой — сероватый свет: самый низ, дорога, камень.

— Дочь моя. Вы хотели приступить к таинству исповеди. Я слушаю вас.

И простите меня, хотел прибавить он — но не стал, сдержался, не смог. Что уж теперь. Это уже разговор для другой исповеди — Гальярдовой. А пока важнее всего — что она скажет: pater, peccavi…

И не о таком рассказывали в крещеном мире! Наемник-убийца, опустивший тесак на голову святого Петра из Вероны, покаялся менее чем полгода спустя, лежа при смерти в придорожном приюте близ Форли… Покаялся и сделался из еретика — доминиканским братом. Этого Пьетро ди Бальзамо, тезку убиенного им инквизитора, говорят, и сейчас можно было найти в монастыре в Комо — тихого, святого брата-конверза, напевающего за работой, часы проводящего в молитвенных простираниях. Прозвище ему теперь — «первое чудо брата Петра». Приближение смерти — великая тайна: говорят, приближает к Господу как ничто иное… По себе Гальярд этого не помнил, хотя готовиться к смерти уже приходилось как-то раз; но ведь с каждой душой Бог говорит на ее сокровенном языке!

— Говорите же, дочь моя… я слушаю вас.

Она шевельнула губами. Трудно говорить? Гальярд склонился низко, стоя на коленях — будто он, а не она, каялся — и твердая кустодия холодком прижалась к его телу под туникой. Спаситель здесь, Спаситель наш с нами, и нашей плоти подает знак присутствия.

Гальярд совершенно не отследил момента, когда это случилось — когда тонкие, но такие сильные руки Эрмессен обхватили его за шею. За тощую жилистую шею, украшенную парочкой хороших шрамов. Одна белая ладошка скользнула за ворот — как теплая рыбка, нырнула куда-то под мышку монаху — и Гальярд не удержался на коленях, от неожиданности почти повалился на нее, и сами собой расширившиеся его ноздри втянули теплый мускусный запах женщины, запах, которого он не чувствовал так близко никогда в жизни.

Какая там болезнь! Эрмессен оказалась внезапно сильной и цепкой, она обвила его, как змея, одеяло куда-то девалось — на ней было только нижнее платье, черный тонкий шенс, и рот ее, горячий и ядовитый, уже ползал по Гальярдову старому некрасивому лицу, выплескивая какие-то слова — «милый… Иди… Иди ко мне…» — и на миг Гальярда засосал этот страшный водоворот: голая кожа, теплое и влажное лицо, ее глаза напротив его глаз. Бурное и стремительное восстание плоти, которая будто того и ждала много лет, холод серебряной кустодии для гостии, впечатавшейся в плоть резным крестом на крышке, — и Гальярд, собрав все силы, оторвал от себя змею, желавшую смертельно ужалить.

Она еще хваталась за него — так вцепилась в скапулир, что тот душил Гальярда, словно ошейник, и, отдирая ее быстрые руки, он понимал, что надо бы крикнуть — но не может он, не может, потому что лицо у него красное, хабит весь перевернут на сторону, а из горла попросту не выходит крика о помощи.

— Пошла вон… Вон! Змея! Лживая… дрянь! — шипел инквизитор Фуа и Тулузена, выдираясь и твердо зная, что никогда не попадал еще в такое постыдное, такое глупое положение. — Господи, спаси, ибо ради Тебя несу я поношение [15]! — и хотя вся позорная драка продолжалась всего несколько мгновений, Гальярду она потом вспоминалась нескончаемо долгим кошмаром и таковым же приходила во снах. И в этих снах, как и наяву, мокрогубая Эрмессен, искавшая ртом его кожи, совершенно отчаянно улыбалась.

Наконец ему удалось оторвать от одежды руки женщины; отшвырнув ее со всей силой, на которую только был способен, Гальярд ломанулся в дверь — раньше, чем подумал, что в таком виде не следовало бы показываться никому на глаза. Но тело его бежало от греха — такого близкого и уже почти возможного — как бегут от смерти; так что взору тюремщика Франа, уже поджидавшего у дверей, представилось весьма странное зрелище. Главный инквизитор вывалился из комнаты умирающей страшно растрепанный, красный, на ходу поправляя съехавший на сторону скапулир трясущимися руками.