За две монетки (СИ) - Дубинин Антон. Страница 31

Звонок и впрямь дилинькал, Ольга пошла открывать. В коридоре зазвучали молодые голоса: видно, обе сестры встретились на пороге и пришли вместе. Рассмеялись. Хлопнула крышка ящика с тапками. Гильермо, развернувшись к двери с выражением вежливого ожидания, готовил слова приветствия — но вежливая улыбка тут же стала настоящей, когда сестры вошли — обе сразу, в дверном проеме соприкасаясь плечами, похожие на детей, которым наконец, как в романе Лео Толстого, разрешили войти в залу с Рождественской елкой.

Почему-то сразу было понятно, которая тут Татьяна, а которая — Женечка, хотя это имя без подготовки Гильермо произнести бы не рискнул и надеялся, что у него найдется какая-нибудь более приемлемая форма. И нашлась:

— Евгения, — радостно представилась маленькая девушка с рыже-золотыми волосами, завязанными сзади в короткий «хвостик», с россыпью веснушек по круглому лицу и таким веселым взглядом, что смотреть на нее было одно удовольствие. — Здравствуйте, отец, то есть брат, какая радость для нас!

Евгения выделялась среди всех не только одуванчиковой яркостью, но и тем, что единственной из сестер явилась на встречу в брюках. Гильермо невольно вспомнил предсмертную исповедь отца Доминика, в смущении поведавшего братьям, что не был он совершенен в целомудрии. Мол, говорить с молодыми женщинами ему всегда было приятнее, чем со старыми. Гильермо отлично понимал, о чем тут речь, и понимал, почему Доминик об этом не просто так рассказывал, а именно каялся.

— Татьяна-Доминика, — более церемонно представилась вторая новиция, пожимая ему кончики пальцев. Эта была красоты более утонченной: даже, если честно сказать, красавица. Причем такая внешность могла бы показаться во Франции чисто французской, в Италии — чисто итальянской; здесь же, в России, она по неизвестной причине производила впечатление очень русской, почти иконописной. Правильные черты, темные брови, серые глаза. Черные густые волосы закручены в пучок, заколоты шпильками — но неизвестным образом этот пучок отличался от узелка на затылке, скажем, Елены, оставаясь весьма красивой прической. Волосы будто мягкими крыльями наполовину прикрывали уши. Одета Татьяна была очень скромно, в белую блузку и черную юбку чуть ниже колен, но почему-то на ней этот наряд смотрелся как праздничный. Так у нее же и праздник, запоздало сообразил Гильермо, она сегодня ждет обетов.

Евангельское чтение дня — 16-го рядового воскресенья — было про Марфу и Марию, избравшую благую долю. По-русски его дублировала как раз Татьяна; Гильермо, не понимавший по-русски ни слова, даже имена собственные опознававший с трудом, расслаблялся, сидя на скрипучем стуле и тихо любуясь на нее, читающую. Такая славная девушка, прямое опровержение речей Винченцо. И умная, и красивая, и голос приятный. Интересно, сколько ей лет. Надо будет потом спросить. На вид так двадцать пять, что ли. Самый возраст для обетов.

Марко на табуреточке по другую сторону алтаря с каким-то уже неприличным интересом изучал Татьянины стройные ноги. Гильермо стало неловко за младшего. Нужно сказать ему потом потихоньку, что не стоит заглядываться на сестер настолько неприкрыто: это и само по себе нехорошо, к тому же их может оскорбить… До конца чтения он думал о Марко Кортезе как о давно знакомом и в целом приятном наставляемом новиции, одном из братьев-студентов, о прежнем Марко, будто и не было никогда того ужасного разговора в пустой аудитории. Ни чуть менее ужасного разговора в аэропорту.

Но когда Татьяна закрыла Писание — в отличие от маленького итальянского миссала это был здоровенный черный том, чтение искали по ссылке, — и поклонилась алтарю перед возвращением на место, Гильермо уже вспомнил причины, по которым ничего он Марко не скажет. Вообще не будет поднимать ни одной темы, связанной с этой сферой человеческой и в частности марковой жизни.

Впрочем, тот и сам слегка покраснел и отвел глаза от Татьяниных щиколоток раньше, чем та закрыла книгу. Гильермо не знал, почему тот так улыбается, да и не особо хотел знать. Не знал и не хотел знать, что Марко праздновал час великого освобождения: впервые после… впервые за этот ужасный год — или, по крайней мере, ужасные полгода, с момента осознания своего бедствия — молодой брат испытал что-то вроде внутреннего жара при виде девушки. Причем совершенно непроизвольно — профессор Спадолини бы одобрил. Так что он тихонько отмечал внутренний праздник под лозунгом «Аллилуйя, я не извращенец» и так увлекся, что не сразу догадался, почему молчание воцарилось после первых же нескольких фраз проповеди, недоуменно сидя под ожидающим взглядом Гильермо. Тому потребовалось сказать напрямую — мол, брат, перевод на русский вообще-то за вами — чтобы Марко наконец вскочил, хлопнув себя ладонью по лбу. Сестры заулыбались его неловкости.

— Прости…те! Можно повторить… тот кусок с самого начала?

Умудрившись не нахмуриться (и этим счастливо избежав портретного сходства с неведомым Марко компаньо Рикардо Пальмой), Гильермо повторил зачин. «Проповедовать, юноша, это вам не стихи кропать», как некогда говорил его собственный наставник новициата, твердо веривший, что чем короче расстояние от хорошего и броского начала до хорошего и броского окончания, тем больше шансов, что из проповеди выйдет толк. Однако сам Гильермо, став лектором и наставником, приобрел в ходе деятельности несколько другое мнение об искусстве проповедника, скорее напоминающее об Иордане Саксонском: нужно подлаживаться под аудиторию. Одну и ту же простую мысль можно донести десятком разных способов; способ нужно по мере сил избирать в зависимости от слушателей. Для русских интеллектуалок, чья община уходит корнями во времена до социалистической революции, Гильермо выбрал Экхарта — из немногих книг по культуре России, которые он в качестве подготовки просматривал перед отъездом, он сделал совершенно верный вывод, что рейнский мистик был почему-то там весьма популярен. А значит, сестрам будет приятна такая аллюзия. Поэтому и зачин он взял из его трактата — Fortis est ut mors dilectio, «Сильна, как смерть, любовь» — этими словами из Песни Песней говорит мейстер Экхарт о великой любви святой Марии Магдалины ко Христу, именно эту любовь называя первой из ее добродетелей. «Ни ее проповедь, согласно церковному преданию, распространившую учение Креста по землям Прованса; ни ее великое покаяние; ни отвагу в исповедании — но именно горячую и великую любовь, действие которой, по Экхарту, «со всей справедливостью можно сравнить с непреклонной смертью…»

Позже, много позже — не столь по времени, сколь по тому, как сильно все изменилось — он вспоминал, как странно было это: в дымчато-облачный июльский день в комнате с задернутыми шторами стоять рядом с Марко перед алтарем из письменного стола, с алтарным покровом из чисто отбеленной скатерки, и говорить о любви. Говорить о любви двенадцати парам внимательных глаз, то и дело прерываясь, чтобы дать Марко возможность повторить его же собственные слова — синхронно с Марко говоря, заставляя его говорить вновь и вновь, что сильна, как смерть, любовь. Amore, изумленно восклицали птицы Пазолини, взмывая в черно-белые небеса. Давно известная весть в исполнении брата Чечилло. «И чего от нас хочет этот Бог?» Любви… [15]

— Дорогие сестры мои, непреклонной смертью. Вот что видит божественный Учитель в глазах юной девушки, неподвижно сидящей у Его ног и внимающей каждому слову. Желание внимать Ему, забыв обо всем, и в этом находить полноту счастья. Это ее долю Он называет благой — долю той самой женщины, которой Он Сам скажет, когда придет время: «Не трогай Меня»…

Это было позже, много позже.

А тогда проповедь получилась, несмотря на необходимость прерываться, довольно хорошая. Гильермо мог зацепить любую аудиторию. С обычной своей бурной жестикуляцией, которая могла смутить сестер, он тоже легко совладал — перевод перебивал и не давал увлечься собственной речью. Потом оставалась Евхаристия. Служил Гильермо на странном хлебе — не на круглых облатках, изготавливаемых специально для этого, а на рождественской, той, что кое-где преломляют на сочельник: большой прямоугольный пресный хлебец величиной с почтовый конверт. Судя по тисненой на ней надписи, эта рождественская облатка была родом из Польши. Вся в картинках — волхвы, овечки, пастухи… Но сам хлеб был правильный, подходящий для мессы, хотя сперва Гильермо и удивился, когда сестра Анна принесла это — с подобной «акциденцей» ему служить еще не случалось. Приготавливаясь ломать пресуществленный Хлеб, Гильермо спросил на всякий случай через Ивановскую, все ли будут причащаться. Кратко прошелестели утвердительные ответы, одна Татьяна сильно смешалась, но потом тоже подняла руку в знак подтверждения. Гильермо обмакивал облатку в вино, Марко держал чашу. Чаша была прекрасна — похоже, что серебряная, истинный старинный потир с чеканными виноградными листьями и латинскими литерами, в компании разношерстной церковной утвари этого дома напоминая лебедя, невесть как попавшего в курятник.