За две монетки (СИ) - Дубинин Антон. Страница 32

Сестры подходили по очереди, кто-то смотрел прямо на пресуществленный Хлеб, кто-то в глаза священнику. Татьяна глаза закрыла и свое «аминь» выговорила так тихо, что догадаться можно было только по движению губ. Ей, заметил Гильермо, досталась частичка облатки с вифлеемской Звездой. Руки его, за столько лет привыкшие к служению, как всегда при соприкосновении с Хлебом становились то ли серебряными, то ли деревянными. Страх неопресвитера просыпался в них — и был необходимой частью происходящего: так перед всякой Пасхой мальчик Дюпон боялся, что в этот раз не сможет обрадоваться по-настоящему, и всякий раз — то у самого пасхального костра, то во время первого «Аллилуйя», то чуть позже, — обнаруживал, что радость пришла, он уже внутри ее, а значит, все правильно. Вокруг да около могло быть все, что угодно, но Пресуществление и соприкосновение оставались теми же, что на первой мессе в Санта-Сабине, когда у новорожденного отца Гильермо-Бенедетто тряслись руки, как у утреннего алкоголика. Наверное, когда мои руки перестанут это чувствовать, это и будет настоящий кризис веры, как всегда подумал проповедник, у которого давно не получалось толком молиться. Но это не молитва, это глубже, это — точка пересечения всех линий, действие Церкви через его руки.

После мессы случилось чудо наоборот — алтарь превратился обратно в стол. Покров сняли, сосуды убрали — Виктория унесла их в другую комнату, Писание отправилось на полку, книжный пюпитр — на стеллаж… Таня с Женей взялись было раздвигать стол; Марко тут же бросился им помогать, чем доставил сестрам немало удовольствия — целибатные или нет, они оставались дамами, радующимися куртуазному вниманию (cortese fra Cortese, хороший был бы каламбур). Общими усилиями стол раздрали, как дыбу («Осторожней, он тут у нас немножко сломанный, можно прище… Ай! Ну, я же вам говорила… Тань, пластырь у вас где?») Пластырь принесли, раненого героя заклеили, жизнь продолжалась. Алтарный покров заменила скатерть попроще, даже не из ткани, а какая-то клеенчатая, хотя и белая. Сестры накрывали на стол стремительно, весело переговариваясь по дороге в кухню и обратно и не давая гостям ни единого шанса помочь. Даже хлеб порезать Гильермо не удалось — принесли в корзиночке уже нарезанным. На кухню его попросту не пустили: сестра Елена встала в дверях, непреклонная, как почетный караул у мавзолея, и собрала весь свой небогатый французский словарный запас, чтобы объявить: «Нет, отец, вы наш гость, мы все сделаем сами».

— Тогда выпустите хотя бы в уборную, сестра, — засмеялся тот, и Елена, покраснев до кончиков ушей, стремительно освободила проход. Впрочем, покраснела она, кажется, все же не от неловкости, а от сдерживаемого смеха.

Пройдя по длинному коридору, Гильермо наугад толкнул одну из дверей — не такую высокую, как та, что вела в зал — и сразу понял, что ошибся. Это была никакая не уборная, а жилая комната. Тут бы дверь и закрыть — но Гильермо был так поражен видом помещения, что невольно помедлил пару секунд. Комната перед ним была едва ли не под потолок завалена… нет, не хламом — просто предметами, совершенно не сочетающимися друг с другом, дружащими поневоле, как, скажем, Сурбаран и голландские натюрморты на одной экспозиции. Нечто подобное Гильермо видел только много лет назад, в Вивьере, в антикварном магазинчике — или, вернее, лавке старьевщика, отца его приятеля Эмиля. Самое странное в этом магазине — приюте для престарелых и одиноких вещей — было то, что в нем и впрямь иногда что-нибудь покупали. Пожалуй, отец Эмиля, владелец еще и хорошей продуктовой лавки, содержал его не столько ради прибыли, сколько по любви — в том числе и по любви к тихому, почти человеческому шепоту, которые издают вещи, пережившие своих хозяев, а то и самую свою надобность. Мальчишки обожали проводить там вечера, особенно осенью и зимой, когда темнеет рано, а для рыцарских подвигов на улице холодновато. Уже после закрытия магазина, клятвенно обещавшись ничего не трогать, они зажигали боковой свет — неяркую лампу на столе продавца — и проводили в полумраке потрясающие часы, придумывая истории про странные предметы и их владельцев, решая, какая дворянская дочка молилась некогда по розарию из маленьких коралловых бусин и с каким кавалером потом сбежала в Америку, в каких странах успел побывать с Императором усатый красавец офицер с портрета, в каком дворце стояли высокие, как шкаф, часы с развороченным механизмом… Тутошний запах тоже напоминал об Эмилевом магазине. Узкая дорожка, проложенная между старых кресел, наваленных грудами книг, разрозненных предметов мебели, никогда не составлявших гарнитура, вела к креслу-качалке, стоявшему перед… о, перед шахматным столиком на тонких ножках, на котором блестела черными зубами пишущая машинка. Сухие розы в бронзовой вазе; чья-то памятка о первом причастии в тяжелой рамке; как ни странно, новенький молоток, покоящийся на большом и пустом иконном киоте… Гильермо опомнился, перестал бестолково пялиться на интерьер комнаты, несомненно, бывшей апартаментами самой хозяйки, и захлопнул дверь. Со следующего раза он попал уже куда хотел, правда, миновав еще одну комнатку с полуоткрытой дверью и не поборов искушения туда заглянуть. Совершенно другая картина — строгая келейка, книжный шкаф, пустые стены, плетеный коврик у кровати. В этой же квартире, вроде бы, живет и Татьяна? И еще кто-то живет?

— Это русский салат, я его знаю, — соловьем разливался за спиной Марко. А дальше еще что-то, Гильермо явственно уловил свое имя — остальное слилось в исполненную сонорных плавную неразбериху, подцвеченную женским смехом. Похоже, Марко начинал себя чувствовать куда уверенней, едва оставался наедине с сестрами, без бдительного ока вечно недовольного собрата — Господи, неужели я для него вечно недовольный собрат? Нужно за собой следить, нужно с собой что-то делать… Слова «русский» и «салат» Гильермо сумел абсолютно верно идентифицировать, за что себя и похвалил.

— Что ты им, кстати, рассказывал обо мне? — невзначай спросил Гильермо уже поздно вечером в номере. Скинутые кроссовки, можно сказать, дымились у дверей: от вечерней прогулки в самом деле гудели ноги. Неутомимая сестра Татьяна устроила им настоящую экскурсию по вечерней Москве; какое-то время с ними гуляла и сестра Женя, но потом она нырнула, распрощавшись, в ближайшую пещеру метрополитена, и они остались вчетвером — с Татьяной и молчаливым, ужасно застенчивым молодым человеком по имени Николай. Этот Николай приходился сестре Ивановской племянником; он появился в доме под вечер, уже после духовных бесед и после двухчасовой Татьяниной исповеди за всю жизнь, как раз ко второму чаепитию. На второе чаепитие оставались уже не все сестры, некоторые ушли по домам; Елена, похоже, выполнявшая здесь роль домохозяйки, нарезала оставшуюся половину пирога с капустой, тасовала кружки колбасы, чтобы прикрыть полупустое блюдо. Гильермо с изумлением наблюдал, как Марко и впрямь делает себе новый сандвич — у него самого отсутствовал малейший намек на аппетит после изобильнейшего обеда с четырьмя салатами, печеной в духовке курицей, закусками и игристым светлым вином, неплохим, хотя и пресноватым (бутылок было всего две, но сестры — кроме Тани и старенькой Ивановской — пили очень мало, так что одна бутылка считай целиком досталась итальянским гостям). Нужно будет запомнить, взял себе на заметку Гильермо, что это за вино, коль скоро его получается пить. Более того, нужно спросить, на каком вине служили, чтобы в следующий раз купить такое же приличное. Позавчера, когда они покупали вино для завтрака, сын и внук виноделов себе на стыд потерпел сокрушительное фиаско. Откупоренную поутру бутылку он после первого же глотка непреклонно вылил в раковину, объявив, что лучше уж вода из-под крана — а ведь думал, это обычное столовое… Сыр тоже оказался далек от идеала, но его хотя бы можно было есть без риска отравиться, то же о подозрительно розовой колбасе с больничным названием. Марко бы вино все равно выпил, ему по молодости неважно, что пить, но Гильермо был безжалостен; пришлось по дороге на стадион — нужно же чем-то запить сандвичи — купить пару кружек темного русского напитка вроде безалкогольного пива, который продавался в розлив прямо на улице, из желтой бочки на колесах. Ничего оказался напиток, хотя чай лучше.