За две монетки (СИ) - Дубинин Антон. Страница 63

— Боюсь, это вам, — лицо Алексея приблизилось рывком, окончательно выдавая два тонких шрама. — Это тебе, негативчик, придется оставить ее в покое. И бредятину, которую вы ей сделали, произвести обратно. Чтобы она прекратила выебываться.

— Боюсь, разговор в таком тоне не имеет смысла.

— А паспортом ты мне не тычь, — Алексей присунулся так близко, что Гильермо чувствовал его водочное дыхание на лице. Он был совсем немногим ниже француза, но все-таки ниже, и его это зримо бесило. — Паспорт можешь себе в жопу засунуть. Она со мной спала. Она мне обещала. Танька — моя жена. А что пока я в Анголе среди ниггеров свое дерьмо жрал, она скурвилась, так это я с тебя должен спрашивать.

— Царек, поостынь, — пришел от стены голос его товарища. Того самого, что наливал Гильермо водку. — Они тебе зачем? Разобраться или сразу морду бить? Если разобраться, то и разбирайся.

— А если бить, так опять же бей без болтовни, — ровно сказал полицейский в сером.

— Плюнь. У меня справка. Что хочу, то делаю. Каждые полгода таскаюсь в больничку на подтверждение, даже запомнил, что мне пишут. Пэ-тэ-эс-эр. [30]

Стакан сильно дрожал в руке Гильермо. В руке, бывшей почти вдвое тоньше, чем у Алексея. И надо быть полным идиотом, чтобы именно сейчас выплеснуть эту дрянь ему в лицо. Не нужно никаких резких движений, они действительно пьяны, а значит, вдвойне не ведают, что творят. Нужно просто выбраться отсюда. Выбраться наружу.

— Марко, нам надо идти, — окликнул он напарника — в основном для того, чтобы привести его в чувство. Марко дернулся, явственно не веря в него как в старшего и контролирующего происходящее. Но все же нагнулся подобрать с пола рюкзак.

Легкое движение в сторону лестницы. Алексей, будто развлекаясь, преградил дорогу. Сложный парный танец — турдион? — надо повторять движения партнера. За столом разом случилось некоторое шевеление, взгляд краем глаза подтвердил — они поднимались на ноги, Старлей — особенно медленно, почему-то помогая себе обеими руками. Сейчас будет, сейчас все будет, еще бы, вон сколько помощников привел, неспроста же. Только сегодня днем, на дневной стороне жизни Андрюха пел — «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались».

Наполняющий все тихий водяной гул. Зеленая труба, синяя труба. Вентили и краны. Облезлая очень широкая труба. Не гул, нет — не пение труб — ее пение: дама Сфортуна, королева низкой части жизни, в кои-то веки в голос пела, вела вокальную партию. Она искренне веселилась, и от ее веселья кости Гильермо стонали в его плоти.

— Боюсь, я ничем не могу вам помочь, — Гильермо говорил нарочно громко и четко, чтобы заглушить этот гул — и раковинный гул нереальности. Из наклоненного стакана немного жидкости выплеснулось на пол. Бетон не впитал ни капли.

— Выбор Татьяны — это ее святое право. А данные обеты нельзя обратить назад.

(Пытайтесь уговорить ее по окончании срока, едва не сказал он, перехватив слова уже на выходе: нельзя дать ему знать, что это не окончательно. Нельзя дать ему — такому — ни малейшего шанса приблизиться к ней!)

Впервые «сумасшедший Наполеон» думал о ком-то больше, чем о себе — и жар гнева, поднимавшийся к самым глазам, был гневом за Татьяну. В любой другой момент он понял бы, что молится; но тем чище была молитва.

— Отпустите нас, — сквозь кровяную вату в ушах послышался голос Марко. Никогда еще он так не коверкал английских слов — и Гильермо даже удивился, что замечает такие мелочи. Но мудрость Марко он тоже оценил — тот ни словом не собирался выдавать, что понимает по-русски. Впрочем, он был почти что искренен: такого русского языка ему, воспитанному на сказках Пушкина, не приходилось слышать во Флоренции. Марко и впрямь не понимал половины слов, догадываясь только о слишком уж очевидном общем смысле. — Вы не имеете права. Вы будете отвечать перед законом. Мы — иностранные граждане.

— Чего конкретно вы от нас хотите? — Гильермо нарочно смотрел на переводчика, не отрывая взгляда от его смятенного лица, чтобы не видеть других глаз — бывших на уровне его собственных.

— Хочу, чтобы ты от нее отвалил. С концами. И отменил всю эту пургу. И чтобы завтра же с утра она пришла домой — к нам с ней домой, понятно? — и заняла свое место. Все. Ты меня понял, поп?

Даже перевод — «Вы понимаете меня, священник?», — слабым эхом пришедший из-за спины Алексея, не помог. Наполеон из антониевской мужской школы на короткий миг взял верх — и Гильермо лишь в последний миг удержал его, направив стакан чуть ниже, не в лицо оппонента — впрочем, какого там оппонента, наверное, уже врага.

Дальше все было очень быстро, так же быстро, как в школьные стремительные годы, смазавшиеся в сплошную полосу в иллюминаторе бегущего самолета. Все разом оказались на ногах, в одной точке, сплошной кучей, осьминогом рук и ног; последним подоспел дольше всех встававший с табуретки четвертый, здоровенный парень по прозвищу Старлей. Яркий всплеск — мешанина движений — и немая сцена под негромкий заполошный вскрик паренька-переводчика: идущая в лицо Гильермо рука Лелека, перехваченная — нет, встреченная блоком Марко; сам Марко, не ослабивший хватки, хотя и согнутый под неесественным углом — человек в полицейской серой форме заломил ему за спину свободную руку; здоровила Старлей или как его там и последний участник дружеских посиделок, маленький и какой-то кривой, тоже в зеленоватом кителе — оба за спиной Гильермо, и финальным аккордом — стук стакана о бетон, безнадежный звук бьющегося стекла, катящегося подстаканника.

Лицо Леши — Лелека — его лицо, пахшее водкой, плавало надо всеми дурной луной.

— Вот, значит, как? — он говорит почти ласково, он обводит губы — нет, не языком, а трет одну губу о другую; он похож на рыбу, на даму Сфортуну, притом что менее женского лица представить невозможно. У него глаза серые, яркие. Мутные до желтизны. У него на подбородке топорщатся волоски — светлее шевелюры, рыжеватые какие-то. Ему всего-то 25 или 26 лет. Он бешеный старик, может, даже покойник.

— Подержи малыша, Серый.

Это, должно быть, прозвище переводчика. Он нервничает — он вообще явно слабое звено, «гражданский» среди этих людей, вернувшихся (или не вернувшихся) с войны. Когда он честно, едва ли не жмурясь от старания, перехватывает вторую руку Марко, так что теперь каждого из них держат двое, Гильермо понимает, что они действительно попали. Попали, как он сам не попадал еще никогда.

Все это нереально, как серо-золотая Москва в дыму. Когда Алексей, сощурившись, бьет его ребром ладони по лицу, он даже не чувствует ни оскорбления, как при хамских словах пять минут назад, ни боевого бешенства. Только крайнее изумление — и дурацкую боль в скуле. Как-то несоразмерно малую в сравнении с грохотом адреналина в венах.

Гильермо косит глазом, как лошадь. От удара лопнул какой-то сосудик, и белок медленно наливается кровью. Марко смотрит не отрываясь, и поднявшееся к самому горлу сердце мешает ему по-настоящему заорать; рефлекс регбиста рывком посылает его вперед, удар «в солнышко» — это не переводчик, это второй — расцвечивает темнотой пульсацию света в глазах, но в общем-то ничего не меняет.

— Царек, не залупайся. Это форинты, потом отвечать придется. Думай головой.

— А я ему ничего не сделаю, — он усмехается, как настоящий дьявол. Ум Марко работает стремительно; он пытается ловить русские слова, но не может — это совсем другой русский язык, даже когда слова вроде бы знакомые… Но происходящее настолько дико, и настолько широки глаза Гильермо, заполошно оборачивающегося, уже, кажется, начинающего понимать, что сердце Марко подступает к горлу.

— Я ему ничего особенного не сделаю. Подумаешь, трахнул мою герлу. Пускай не куда надо трахнул, а в мозги. Повод ответить тем же.

Гул труб, вокал Сфортуны нестерпимо громок. Переводчик уже давно ничего не переводит — разговор окончен в тот миг, когда — когда разговор окончен.

— Пусть знает, кто тут мужик.