Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 1 (СИ) - Дубинин Антон. Страница 53

Матушка мне рассказывала так: наследника Раймона V послали с миссией — встретить и проводить до порта для отплытия в Англию вдовую королеву Сицилии Жанну Плантагенет со свитою, возвращавшуюся с Кипра. Сопровождавшая ее девица, дочь кипрского короля, отличалась светлой аквитанской красотой и изрядной бедностью для столь высокого титула. Звали девицу — Бургинь; было ей не более семнадцати. Я, признаться, никогда не видел ее. Об этой женщине я думал много и долго — понимаешь, у меня были к тому причины. Я знаю, что она была довольно юна и очень красива. При слове «красива» моему взору является образ женщины совершенно определенной наружности — у каждого из нас свое представление о дамской красоте — и ты знаешь, милая моя, что моя «Бургинь» всегда будет похожа на тебя. Однако есть факты неоспоримые: у нее были светлые волосы, унаследованные от аквитанской родни — она из Лузиньянов — и тонкие черты, которые так подкупили в свое время королеву Сибиллу в рыцаре Гюи, Бургинином дядюшке. Отцом девицы Бургинь был король Амори, владетель бедного престола Кипрского — после того, как богатый и страшный престол Иерусалимский утонул уже в крови христиан и в грязи их интриг, о которых все мы слышали куда больше, чем нам хотелось бы. Бедное королевство Кипрское, и теперь живущее по иерусалимским ассизам — все, что осталось от гордой империи латинян на Востоке — и двадцать с лишним лет назад, как сейчас, не могло даже покрыть внешних долгов, продавая земли тамплиерам. А матерью Бургинь была не кто иная, как несчастная принцесса Изабель, первая красавица Земли-За-Морем, которую, как переходящее знамя, передавали друг другу, не совру, целых четыре неудачливых короля. «Милая Бургинь» — много бы я дал, чтобы узнать, что сейчас стало с этой женщиной — имела с собою в походе от силы два приличных платья, дурно чиненную камизу из грубоватого полотна и надежду получить больше при английском дворе. Граф Раймон влюбился в нее, как Эрек в Эниду, сразу же — за тонкую, светлую аквитанскую красоту и смиренную бедность в сочетании с королевской манерой держаться — и женился на ней не далее как через полгода после встречи. Милая моя, мужчинам часто нравится слабость и бедность избранниц — это одна из удивительных черт мужеского пола, желающего покровительствовать и превосходить, как Адам во всем превосходил Еву. Печаль только в том, что среди нас так мало истинных Адамов и довольно Каинов — не мужей, а сынов, и сынов скверных, стремящихся торжествовать над собственными матерями в них самих и в женах-избранницах. Впрочем, я отвлекаюсь. Отец девицы был весьма рад, что дочка — младшее, третье не то четвертое его дитя — составила такую выгодную партию.

Граф Раймон недолго прожил в браке с Бургинь — редкостном, даже и небывалом для такого знатного сеньора браке по любви. Вскорости после смерти графа-отца, Раймона Пятого, король Иоанн Английский предложил графу-сыну в жены свою сестру — а вместе с нею и выгодную, дружелюбную политику, «друг за друга против всех», то есть против жадного короля франков. А графу тулузскому, чьи владения граничат с английской Аквитанией, от такого предложения грех отказываться. Не знаю, страдал ли граф Раймон, расставаясь с Бургинь; не знаю, способен ли он вообще в те годы был на такую привязанность, которая пересилила бы его способность здраво соображать, что будет лучше для города и для народа. Как бы то ни было, он развелся с Бургинь — через полгода «брака по любви», вероятно, поняв, что таковой для графа является недоступной роскошью — и отправил палестинскую аквитанку обратно к отцу, должно быть, присовокупив к отъезжающей даме немало умиротворяющих даров, новых котт, рубашек и платьев. Я не знаю, что он говорил ей на прощание. Нам этого никогда не узнать, а домысливать — больно и стыдно.

Мы знаем только то, что знаем наверняка: что в конце лета 1196 года граф Раймон со свитою выехал из Тулузы к северу, направляясь в Гавр, чтобы оттуда отплыть в Англию, к новому браку. А по дороге остановился он в нашем маленьком фьефе — дело было уже в сентябре — и задерживался у нас целых три дня. Причиною же такой задержки стала моя матушка, госпожа Амисия, которая в отсутствие мужа приняла неожиданного знатного гостя со всем возможным вежеством… Если не считать, что она была очень несчастна, очень молода, что она, в конце концов, сразу же влюбилась в него.

Матушка сказала, что влюбилась в него безрассудной любовью — в тот миг, когда он придержал ей стремя, помогая сойти с коня. Они в первый же день возвращались с короткой прогулки (до моста, посмотреть на закат и заказать егерям доставить в сеньорский дом нынче же к вечеру хоть какой свежей дичи, а мужикам — принести молока; матушка подсуетилась сама сделать распоряжения, а куртуазный гость вызвался ее сопроводить). Он придержал ей стремя на нашем гладко утоптанном, загаженном дворе, и вечернее солнце светило ему в спину, окружая голову красноватым ореолом, и моя бедная матушка в первый раз поняла — частью своего разума, оказывается, давно изголодавшейся по небывалому добру — что прикосновение мужской руки может доставлять радость. Она не подумала, что это грешная радость. Она тогда вовсе не умела думать.

Он же, граф Раймон, был искушен куда более своей бедной спутницы. Он тоже грустил, он устал с дороги. Не знаю, какие еще тут можно найти оправдания — да и стоит ли их искать пред Господом, Который давно уже оправдал всех нас Своей кровью — легче просто сказать: случилось то-то и то-то, по слабости людской. По слабости людской, граф Раймон увидел во внешности моей матушки нечто схожее со своей Бургинь. По слабости людской, она увидела в нем утешителя, в каком до сих пор не думала, что нуждается. Матушка сказала мне, что она с самого начала знала — граф Раймон не полюбил ее такой же безрассудной любовью, и с самого начала простила ему это. «Он полюбил меня, как мог, и храни его за это Господь», — вот как сказала моя матушка на ложе болезни, и дай Бог, чтобы всякая христианская жена могла сказать так о своем муже.

На следующий же день, опасаясь возвращения супруга — мессир Эд занимался тогда какой-то очередной мелкой войной (кажется, с епископом Ланским, с которым сеньор Куси разбирался за беглых сервов) — матушка пригласила гостя на охоту. Оба они понимали, что это значит. Из свиты они взяли с собою только верных тулузцев — те говорили по-французски не очень-то чисто, зато все время улыбались и понимали своего сеньора с полуслова, вполне прощая ему такую простую плотскую слабость перед долгим и многотрудным подвигом воздержания, каковым для него оказывалась женитьба. У моего маленького брата, Эда, была кормилица. Да-да, в отличие от меня, выкормленного грудью матери, мой брат питался молоком кормилицы — здоровой деревенской женщины, недавно похоронившей собственного грудного сынка. Может быть, размышляю я запоздало, отсюда и происходит моя особенная близость с матерью и недостаток взаимной любви между нею и Эдом? Кровные братья, мы с ним однако же не были братьями молочными; родство же его с матушкой ограничилось одним актом родов.

Итак, моего братика, тогда еще только учившегося говорить, оставили с кормилицей — в матушке он вовсе не нуждался, так как рос ребенком здоровым и крепким, независимым ни от кого и весьма сильным (женщинам уже было трудно поднимать его, почти трехлетка, на руки; даже кормилица не рисковала, и, продолжая кормление насколько возможно дольше — как советуют все деревенские знахарки — подставляла ему стульчик, чтобы он мог пососать ей грудь). Дома оставался тако же господин Амелен — насколько я понимаю, он и стал тем самым доносчиком, lauzengier [23], от которого произошли почти все мои детские несчастья. Но матушка вовсе потеряла голову. Я спросил ее, неужто она не знала, что радость не продлится вечно; неужто не боялась кары со стороны мужа (не говоря уж об опасности для души), не думала о возможности моего появления на свет (ах я, бедный грешник, себялюбец — и тогда искал, не подумает ли кто-нибудь обо мне!) Нет, отвечала она, качая головою. Мне было все равно, сынок, что будет после — прости меня, прости.