Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3 (СИ) - Дубинин Антон. Страница 14

Пил Жак, как бездонная бочка. Или как конь после суточной скачки. Выглядел он скверно — помимо болезни, его истощила работа и пьянство, и в свои двадцать пять или около того бедняга выглядел на сорок. Жак стремительно пьянел. Он сперва еще желал расспросить меня, но удоволился словами, что я нанялся к купцу в охрану и теперь провожаю его с далекого юга. Он даже мне позавидовал — дело хорошее, кусок хлеба для наемного сержанта всегда найдется, не то что он, бедняга Жак — вынужден горбатиться на самой преподлой работенке…

Жаку было приятно жаловаться на скверную работу, на дерьмового хозяина, на подлую девку, которая нарочно заразила его дурной болезнью, и прочая, и прочая… Однако я не затем его вином поил, чтобы жалобы слушать, и принялся расспрашивать об Адемаре. Как он? Как давно с ним расстались? Живы ли, здоровы ли остальные ребята — Лис, Большой Понс?

Уж расстались так расстались, крутя головой, сообщил бывший Грязнуха, а теперь Безносый. Ты, парень, можно сказать, из Парижа вовремя убрался. Ты от нас весной ушел, а той же осенью начались… неприятности.

Неприятности заключались в том, что братьев-амальрикан — членов Адемаровой секты — сделалось слишком уж много. Университетский народ пожаловался епископу, епископ — Папе, а там слово за слово, и всплыла история с ересью мэтра Амори, с его сожженными книгами и дурной доктриной, данные книги пережившей. Кости мэтра Амори для пущей назидательности выкопали с кладбища Сен-Женевьев и публично сожгли на площади, а после принялись и за его учеников. Собрание доктора Давида Динана, куда входил и Адемар сотоварищи, шпионы епископа вкупе с прево и парижскими караульными накрыли как раз во время сходки в лесу за городом. Дело было в конце ноября, на святую Цецилию; и после недолгого суда — судили по большей части свои, университетские, а возглавлял епископ с королем — всех дворян и тех, кто имел клирический сан, приговорили к казни через сожжение, как еретиков, а женщин и простолюдинов помиловали, как невинные совращенные души. Потом малость смягчили приговор: сожгли в итоге десять зачинщиков, остальных смертников покарали пожизненным заключением. Такие мелкие сошки, как Жак, отделались несколькими месяцами тюрьмы да публичной поркой. Но при казни — («Не дай тебе Бог, Красавчик, побывать в Нотр-Дамской тюрьме, а тако же и видеть, как друзей твоих сжигают») — обязали присутствовать всех обвиняемых.

Жак сказал, что Адемар — клирик и дворянин — умер как настоящий святой. Что он, идя на казнь, смеялся и распевал псалмы. На равнине Шампо их сожгли, за стенами Парижа; декабрь был холодный, даже снежок падал, а осужденных вели босиком, говоря, что скоро они ноги согреют на углях. Адемар, Адемар. Я ясно представлял, как он шагает на казнь, почти лучась восторгом, запрокинув красивую свою лохматую голову, может быть, поддерживая диакона Ромуальда или еще кого из слабейших членов секты… «Но нет, я знаю — мой Заступник жив, И в конце восстанет над прахом он! И когда кожа моя спадет с меня, Лишившись плоти, я Бога узрю! И Тот, кого узрю я, будет для меня, Мои глаза увидят Его, И Он не будет для меня чужим…» [4] Так он верил, так он и умер, так и отправился — дай-то Бог, чтобы в Чистилище, бедный мой друг, бедный еретик…

Лис, на беду свою имевший ученую степень от медицины, отделался пожизненным заключением. Простолюдинов — то есть Жака с Понсом — собирались вскорости отпустить. Но Жак-то стоял все время казни тихо — даже когда из-за густого частокола повалил черный дым, и осужденные завопили, как черти в аду (о, я знал, как они кричат!) — даже тогда Жак стоял тихонько и глаз не поднимал. А Понс, дубовая головушка, не выдержал, несмотря на все увещания Адемара, как тот его поучал еще в тюрьме. Мол, выживи, дружок Понс, и неси свет истинной нашей веры далее в мир, будь светом миру… Но не получилось из Большого Понса света миру, хотя тот и старался молчать, только плакал все, как грудное дитя. Когда мимо него осужденных вели, одной веревкой повязанных, он как бык с привязи сорвался и раскидал в одиночку троих городских караульных. Одного и вовсе, кажется, зашиб, все до Адемара хотел добраться… Да не смог все-таки — конный королевский солдат его на копье нанизал, как бесноватого. И в самом деле страшно было смотреть — уже на копье ворочаясь, Понс тянул руки к Адемару, будто младенец-великан, и все бормотал что-то, и плакал, так что сердце разрывалось… Некоторые женщины с ног попадали со страху и от жалости. Так-то Понс наш и погиб, медведюшка бедный, умом нищий, душой зато богач. Может, по простоте-то его великой Понса и еретиком считать нельзя — а всего лишь заблудшим? Ты, Красавчик, человек ученый — скажи, как ты считаешь?

Вовсю хлюпая носом, я согласился насчет Понса. И в кои-то веки обнял Жака, прижав его к груди со всей силы. Так-то мне его было жалко! Мне казалось, что после смерти друзей Жак стал любить и чтить их куда более, чем при жизни. А он, бедолага, радовался одному тому, что с ним сидел рядом и дружелюбно разговаривал, и обнимался, как с равным, обычный, в меру богатый и ухоженный человек.

Правда, бедняга Жак остался верен себе в скверных привычках — поймав его руку с ножичком на своем кошельке, я укорил старого знакомца так сурово, как только мог после его горького рассказа. Я сам дал ему несколько монет на выпивку за упокой Адемаровой души и прочих друзей — и получил в ответ столь подобострастную благодарность, что понял, как редка подобная удача в нынешней Грязнухиной жизни. Он признался мне, что после Адемарова краха не может не грешить — но все надеется, что грехи ему простятся, поскольку главное, что он больше не еретик, а честный католик, два года назад у исповеди был. А воровство или блуд в сравнении с ересью — это для Господа Бога так, мелкие камешки в сапоге! Из глубокой жалости к нему я не смог поспорить со столь сомнительным богословием, в котором, однако, видел и зерно истины. Вскоре Жак уже спал головой на столе, обхватив руками кувшин с остатками вина, и я упросил трактирщика — за один обол, конечно — не будить пьяницу до утра.

А я поднялся на второй этаж, в комнату к своим товарищам, и успокоил их, сказав, что встреча эта не опасная, Жак просто нищий дурак, который мне во всем о спутниках поверил. И Рамонет с его охраною уснули спокойно — в отличие от меня, который до рассвета маялся об Адемаре и пытался разговаривать с Господом. Но Господь, как чаще всего бывает в молитвах таких недостойных христиан, молчал и вместо ответа показывал мне рассветные алые облака в щели ставен, как некогда предлагал Иову взглянуть на ликование утренних звезд, иней небесный и громоносные молнии, полагая Самого Себя достаточным ответом.

* * *

Перед отплытием самый опытный из нас, купец Арнаут, долго объяснял насчет кораблей. Из нашей компании приходилось передвигаться по морю только старшему рыцарю; а наш мы с Аймериком и Рамонетов опыт исчерпывался мелким речным судоходством, вроде этого вот спуска по Луаре. Я уже мнил себя великом мореходом, оттого что умудрился уронить в Луару свою широкополую шляпу, на которую временно променял шлем. Но море, как выяснилось, готовило испытания пострашнее.

Мы купили места на бретонском торговом судне «Сен-Гильдас», самом раннем из возможных. Двоим из нас — а именно купцу Арнауту и Рамонету — удалось заполучить места в верхнем «замке»: так звалась постройка на носу корабля, где находились удобные комнаты, каюты. Наш принц должен был делить каюту с еще троими купцами, кроме Арнаута; и то нам, можно сказать, повезло, потому как двое пассажиров, отец и сын, уже занесенные в корабельный реестр «Сен-Гильдаса», накануне отплытия отказались от мест и остались на берегу. Что-то у них случилось, что они не смогли плыть, а на их места устроились Арнаут с Рамонетом.

Знал бы нотарий, выдававший нам «билеты» — кусочки пергамента с нашими именами и местами — с попечителем какой высокой особы он препирался, настаивая на плате за питание по су с человека! Но имя нашего принца должно было сохраняться в тайне до самой Большой Бретани, вот и торговался купец Арнаут, вот и пришлось им радоваться, что хоть две кровати в каюте нашлось, а нам с обоими рыцарями предстояло провести время плавания — почти двое суток — на верхней палубе, завернувшись в плащи. Мы узнали, что такое корабельное «место»: это участок дощатой палубы, достаточный, чтобы пассажир мог улечься и вытянуть ноги так, чтобы не заехать по другому пилигриму. Нам с рыцарями выпало устроиться рядом, плечо к плечу, мне средним, Аймерику крайним — возле борта (чем он впоследствии был доволен). Даже между палубами, где помещали пилигримов поудачливей, для нас не нашлось свободного местечка. Впрочем, мы не роптали. После рассказов мастера Арнаута о морской болезни, думалось мне, наверное, лучше оказаться поближе к борту!