Сердце трубадура (СИ) - Дубинин Антон. Страница 6
— О… Госпожа моя! Простите, не знал, что вы почтите наш медвежий угол своим присутствием! Тут… э, не прибрано, простите… Я сейчас…
Ну не служанку же звать, в конце концов. Да и не дозовешься так сразу-то… Гийом схватился за несколько вещей сразу — за полотняные брэ из сундука, за длинную, благоуханную Элиасову обмотку, и при этом попытался пнуть в угол особенно наглый и откровенный кувшин.
— Ах, эн Гийом, да бросьте вы. Позвольте мне присесть?..
— А, да, э, донна, конечно… Только не на эту табуретку! (У нее ножка подломлена — с тех пор, как Элиас об нее споткнулся в темноте…) И не туда, та скамья, она… ну… пыльная. (Это когда я на нее пролил все чернила, и с тех пор каждый, кто садится туда, рискует окрасить свой зад во мрачные тона…) Вот лучше сюда, на кровать, моя госпожа… Простите.
Серемонда, улыбнувшись, села на низкое широченное ложе, видно, рассчитанное на двоих рыцарей сразу. Доски пронзительно заскрипели.
— Эн Гийом, я хотела с вами поговорить…
— О чем же, моя госпожа?.. Я готов вам услужить чем только возможно.
— Гийом, я слышала вашу последнюю канцону. «Амор в свои заманит сети любого на Господнем свете…» Скажите, это о ком-нибудь или… просто так?..
— К сожалению, просто так, госпожа моя, — Гийом развел руками, словно извиняясь. И улыбнулся, как дурак. Лицо Серемонды — как она и боялась — пылало. Но не от неловкости. От облегчения. — Увы мне, у меня еще нет дамы… Все, что я пою — это так, предчувствия… Надеюсь, что Господь даст и мне радость любви… в свой черед.
— Скажите, — свой собственный голос она слышала как сквозь толстую подушку. Жуткая комната Гийома медленно покачивалась вокруг и ярко сияла. Над Гийомом плавала золотая аура. Все предметы вокруг (я схожу с ума?) окружала оранжевая, нестерпимо яркая обводка. — Скажите… мне… Гийом. (какое у него красивое имя. Можно повторять… просто говорить… о чем это я говорила?..)
— Что сказать, госпожа моя?
Гийом не отличался умом. Сказать честно, он был сущий дурак. Он смотрел на Серемонду яркими, широкими, непонимающими глазами и ждал ее слов. Он был очень рад ее видеть. Нипочему, просто рад.
— Скажите… Гийом. А если бы вас полюбила какая-нибудь дама, от всего сердца полюбила, и была бы… (она сглотнула) — молода и прекрасна?.. Что бы вы тогда… сделали?
Мозгов у Гийома было маловато, а вот решимости и того, что он сам для себя определял как честь — предостаточно. И честь эта, честь рыцаря смелого и куртуазного, отлично знала ответ. Нимало не задумавшись, Гийом ответил без малейшей задней мысли, и дверца ловушки с грохотом захлопнулась за ним.
— Мадонна… Конечно, я бы любил такую даму и служил бы ей как рыцарь, по чести и совести, исполняя любое ее желание… И слагал бы о ней песни.
(Господи, какой плотный воздух. И горячий. И как обострилась чувствительность — дама, кажется, чувствовала кожей каждую ниточку своего платья, каждую складочку на постели. Помоги мне Господи, подумала она, неудержимо куда-то проваливаясь, помоги, помоги. Кажется, сейчас я исчезну.)
— Что же, Гийом… Такая дама перед вами.
Гийом смотрел на нее, выпучась, как сумасшедший окунь. Пол плавно поехал куда-то вбок. Что чувствует муха, с разгону влетев в бочку с медом? Что чувствует дрозд, ошибшийся небесами, с разлету ударяясь о призрачное небо в стекле?..
Но Гийому более ничего не оставалось делать. Он сам никогда не оставлял себе выходов — просто «да» и «нет», честь или позор, человек или дерьмо. И слово «человек» было по ту сторону черты, где Гийом неловко, будто ему подрубили ноги, опустился на колени и поцеловал холодную, неподвижную, влажную кисть своей госпожи.
…Она вскоре ушла — после того, как Гийом обещал прийти к ней ночью в опочивальню. Раймон уехал по каким-то политическим делам в Перпиньян, где сейчас жил руссильонский граф, и ожидался назад не ранее чем через неделю. Здесь же Серемонда, с полуопущенными ресницами, с горящим, прекрасным, смятенным собственными безумствами лицом быстро скользнула губами по его растерянно улыбающемуся рту, и у Гийома в голове стало туманно и жарко. Все остатки его мозгов размягчились и поплыли восвояси, если поэт и идиот — и без того не синонимы. Он проводил ее до двери, раза три спотыкнувшись обо что попало, когда же она — душистый призрак, дневной сон — ушла, бросился лицом вниз на кровать и обхватил руками голову. Таким его и застал Элиас, который тащил в руках поднос с обедом для себя и Гийома и рассчитывал — напрасно! — что дорогой друг хотя бы откроет ему дверь.
— Эй, Лучше-Всех! Свинья ты эдакая, трудно было дверь открыть? Я ж с подносом… И вообще… Ты чего такой обалдевший?..
— А? Я? Я — нет… Я? Нет, я — нет.
Присмотревшись повнимательней, Элиас брякнул поднос на трехногую — ту самую — табуретку, печального подранка.
— Я тут по дороге Серемонду встретил… Это она не от тебя шла?
— От меня? Она? А, да. Да, от меня.
— И чего ей тут было надо?..
— Кому, ей? Надо?.. Да… так, надо было. Ну, мало ли. Надо.
— Ты с нею поосторожней, — заметил друг уклончиво, втыкая нож в чвякнувший кусок жаркого. — Я тут заметил… Может, мне кажется, конечно, но все-таки… Похоже, она положила на тебя глаз.
— Что?!
— Положила глаз, говорю. То есть, это, строит разные виды…
…И тут непрошибаемого Элиаса ждал очень большой сюрприз. Пожалуй, в последний раз он так дивился своему другу года три назад, когда хилый оруженосец, выкрикивая, как резаный, клич — «Aragon, Aragon!» — всадил копье раненого господина снизу вверх, с земли — глубоко в грудь здоровущему конному мавру с оскаленными от предсмертной ярости зубами…
— Элиас, — сказал медленный, непроницаемый, совершенно нечеловеческий голос, исходивший, однако, из Гийомовых уст. — Элиас, друг мой. Не смей неуважительно отзываться о донне Серемонде… о нашей с тобою доброй и милостивой госпоже. Не смей. Она — лучшая дама во всем мире. Ты понял?..
И пока бедняга Лучше-Всех приходил в себя от пережитого потрясенья, добавил уже тоном помягче:
— И вообще, следил бы ты, что ли, за порядком. Штаны твои дурацкие везде развешаны, просто тьфу… Не жилье рыцарей, а прямо свинарник какой-то! Приличную даму в дверь пускать нельзя…
Она не ошиблась, он действительно пришел. Пришел, хотя этим же вечером неожиданно вернулся эн Раймон — жутко усталый, так что с дороги даже не ополоснул лица, наскоро проглотил холодный ужин и завалился в постель. Но все равно Серемонда думала, что Гийом не решится.
Он постучал, как они уговорились — трижды, с короткими перерывами. Совсем тихонько — рядом были комнаты нескольких других дам. Но она, лежащая без сна, в бешеном возбуждении ожиданья кусая губы и глядя до боли, до зеленых пятен в глазах в тусклый огонек ночника, конечно же, услышала.
Тук. Тук. Тук. Как три удара сердца.
Серемонда, босая, обжигая стопы о холодный пол, подошла отворять, отодвинула засов. Как только Гийом вошел, вновь заперла дверь — он оглянулся как-то затравленно, как Ивэйн, за спиной которого упала решетка. Запертая дверь, рыцарь, запертая. И ты знаешь, не притворяйся — что обратного хода нет.
Гийом тоже казался страшно взвинченным, дергался от любого шороха. Он пришел в мягких своих, любимых красных башмаках — непозволительное кокетство, последняя мода… Не потому ли Гийомет-жонглер некогда удрал из монастыря за месяц до принятия послушания — что хотел носить цветные шелковые одежды, а не грубую, некрасивую черную гранмонтанскую рясу? Сейчас рубашка Гийома млечным пятном белела в темноте, и Серемонда тихо засмеялась от нервного напряжения, представив, как сначала он шел через двор, а потом по всему зданию цитадели — светясь светлыми волосами и белым шелком, как свечка на Вознесение…
Она дожидалась его тако же в белой рубашке — не в батистовой камизе, а в тоненьком шелке до пят, с широким вырезом, в который то и дело выглядывало ее прозрачно-светящееся плечо. Светильник потрескивал. Чуть коптил.
Она улыбалась несколько мгновений, прямо стоя напротив него. Потом развернулась — черные, совсем черные в темноте волосы шелковой завесой спускались до пояса — отошла. Не было сказано ни слова.