Собаке — собачья смерть (СИ) - Дубинин Антон. Страница 31
Один раз глухо, но дружелюбно бухнул лай Черта — белый пес приветствовал своих. Сердце Аймера, было подскочившее так высоко, медленно, как тонущее судно, опускалось обратно. Никогда в жизни он еще не испытывал настолько черного разочарования. Рядом шумно выдохнул Антуан; Аймер обернулся на соция, молясь, чтобы тот не заплакал от бессилия, но увидел на лице того совершенно другое: острый страх.
Потому что если когда-то и могли прозвучать слова «за вами пришли», то именно сейчас. Аймер понял это мигом позже своего брата, и даже боль разочарования отступила перед детским любопытством. Вытянув шею вслед безносому, который живо поднялся и выкатился наружу, Аймер старался как можно раньше расслышать, разглядеть — сейчас-то наконец что-нибудь станет ясно.
Голоса звучали уже во второй пещерке; Раймонов — чистый и спокойный, Марселев — суетливый какой-то, Бермонов (и этот здесь!) — отрывистый… И еще чей-то голос, смутно знакомый, совершенно непонятный: и в чужом тихом голосе отчетливо звучали нотки власти.
— Сюда, здесь просторней, — сказал неузнанный, еще приближаясь.
— Обоих? Но бу-бу-бу… — невнятно возразил Бермон — вот странно, говорил вроде громче, а не так раздельно. Но, едва получив возражение — «Делай как я говорю» — перестал спорить.
— Свечи расставьте, темнеет уже, надо много света, — распоряжался Марсель Малый. — Жак, корзина есть? И остатки даже? Как, от самого… епископа? Ну, хвалю, обо всем позаботились. Раймон, ты бы ими занялся, с хлебом сами разберемся…
— Не суетись, без нас не начнется, — Раймон, как всегда слегка насмешливый, отвечал уже через плечо, рисуясь в невысокой арке дальней пещеры. Две пары глаз смотрели на него с откровенным яростным непониманием.
— Вставай, батюшка-браточек, — Раймон легко вздернул на ноги Антуана, склонился у его щиколоток — и тряпки-путы опали мигом, не так, как прежде, когда пастух берег их и развязывал, помогая рукам тупой стороной ножа. Антуан не сразу понял, что тряпки попросту перерезаны — одним махом лезвия, просунутого ему меж лодыжек; и еще больше времени — пять ударов сердца — понадобилось ему, чтобы понять, что это может значить.
— Давай-ка, сам иди! Руки там уж освобожу. Ну, что сидишь? Шевелись, все тебя ждут, важная нашлась персона.
Аймера тем временем никто развязывать не спешил. Его, плотно спеленатого, с двух сторон подхватили две пары рук. Вздернули на ноги — и Аймер, терпеливо кривясь, не смог удержаться от аллегории: вот уж настоящее «Лазарь, иди вон!» Не пойдешь? Поведут поневоле… Трудно же было Лазарю, спеленатому, выходить на свет из гробницы, да еще после четырехдневной неподвижности, когда тело затекло смертной тяжестью! Но нет, скорее не Лазарь, а Петр — «Препояшут тебя и поведут, куда не хочешь».
Антуан под мрачным взглядом своего отчима поднялся на ноги с третьей попытки, сделал пару шагов и едва не упал. Держать равновесие со связанными руками было трудно, так что на выходе из пещерки он опять чуть не растянулся, успев обменяться с Аймером паникующим взглядом — долгим, ярким — и даже сказать успел, припоминая об отдаче последнего долга:
— Прости меня, Христа ради.
Аймер, беспомощной гусеницей висевший на руках врагов, понял его совершенно правильно. Да, начинается, что бы оно ни было — началось. И ответил так же верно и коротко, пока успевал ответить:
— Конечно, брат, Господи благослови.
Добавил бы еще — не бойся, да только не успел.
Во внешней пещере, довольно высокой — в полтора роста взрослого человека — горели свечи, не менее десятка свечей. Оранжевый свет заката здесь был куда отчетливее, чем в дальней камере, бывшей келье «Доброго христианина» отца Пейре — и бывшей тюрьме двух других христиан, далеко не таких добрых. Однако свечи, среди которых, судя по запаху, имелись и восковые, делали каменную палату даже прекрасной, вычерчивая на ее стенах шероховатые знаки и лица. Укрепленные на небольших выступах, а некоторые — попросту вкопанные в пол, свечи мирно, по-церковному озаряли собравшихся людей, накрытую белым корзину у входа, темно блестевшую воду в кувшине… И того, кто стоял среди прочих королем, с откинутым капюшоном, со скрещенными на груди руками, отражая бельмом игру мерцающих огней.
Одетый в темное, невнятное, простое. Перепоясанный — или показалось? — едва ли не францисканской веревкой, толстое вервие, тяжелое…
Марсель Альзу, известный в Мон-Марселе больше по прозвищу — Кривой.
— Руки развяжите, — проронил он, глядя темным блестящим глазом Антуану между бровей.
Безносый метнулся птицей, вооружившись коротким ножиком — метнулся к Аймеру, оказавшемуся к нему ближе, и тут же был одернут Бермоном.
— Да не этого, дурак! Другого.
Ножик, далеко не такой острый, как Раймонов, тяжело зажевал ткань; после мучительного пиления плотной тряпицы — так долго, что Антуан успел прочесть «Pater» и целых три «Ave» — путы распались, руки юноши бессильно опали. Огромным усилием он соединил их, растирая запястья. Опять чуть не упал, попытавшись шагнуть в сторону Аймера, которого кулем швырнули к дальней стене. Марсель Большой, Марсель Малый, ненавистный отчим, некогда обожаемый Раймон Кабанье и безносый урод в полном безмолвии смотрели, как Антуан потирает руки, старается шевелить пальцами. В перекрестье их взглядов Антуан стоял, как под прицелами многих стрел, и сердце колотилось у него в ушах, отбивая ритм, так и не приспособившийся под Ave.
— Пора, — торжественно обронил Кривой и сделал шаг вперед — такой быстрый, что Антуан невольно отшатнулся. Но Кривой не ударил — выброшенная вперед его рука означала нечто иное. Два меньших пальца подогнуты. Большой отставлен в сторону. Ладонь открыта. Антуан недоуменно сморгнул — Марсель Большой приветствовал его давно не виденным, почти забытым жестом еретического благословения.
Антуан смотрел. Растирал запястья и непонимающим взглядом смотрел на протянутую к нему руку.
Потом — по-прежнему не понимая — перевел взгляд на лицо Марселя, на бельмастое лицо, сведенное напряженным вниманием.
Невольно обернулся к Раймону.
Оглянулся, ища Аймера у стены.
Снова повернулся — ища спасения от острых взглядов, продирающих его со всех сторон…
Молчание, становившееся уже слабо выносимым (у порога — пыхтение собаки, вывесившей мокрый язык; тихий треск свечей; далекая песня соловья из внешнего свободного мира — все это не в счет) внезапно разбил самый неожиданный звук на свете. Такой чуждый здесь и сейчас, в царстве удушающей тревоги, что Антуан не сразу его узнал. Смех, настоящий человеческий смех исходил от темной арки в дальнюю пещеру, у которой, криво привалившись, сидел связанный Аймер.
Все глаза — все тринадцать глаз, принадлежавших шестерым мужчинам и одной собаке — немедленно обратились к нему. Самое странное, что Аймеру было действительно смешно. Понимание пришло вспышкой, и теперь осознание того, что все это — чудовищная неделя в узах, ночное похищение, торжественное явление эн-Марселя-сударя-священного-еретикуса-перфектуса, Доброго человека — вся эта длинная история, достойная жесты или даже жития, разворачивалась по такой дурацкой причине, вызывало у Аймера гасконский бесконтрольный смех от всей души. Идиотский пафос, подвиги еретических верных, оставленная кабана Раймона, брошенная работа Марселя-меньшого, хитроумный план, зажженные свечи, выброшенная в жесте рука — вот они стоят здесь такие торжественные, — греческая трагедия, еретическая агиография — и ради чего? Ради того, чтобы сейчас, как любил выражаться Рауль, «остаться с голой жопой на бобах». Надо же, все они — Рауль, Андре, Жорди — так близко последнее время, друзья-школяры, ближе даже монашествующих братьев, к чему бы это? Будто завершается какой-то круг… Круг… земной…
Когда первый миг остолбенения прошел и жена Лота сбросила оковы соли, безносый с тихим рычанием, достойным Черта, метнулся к Аймеру. Никто не вздумал его остановить. Будь у Аймера больше волос — а не просто густой венчик вокруг тонзуры — Жаку было бы за что ухватиться. А так вышло, что он вцепился монаху в затылок, обдирая ногтями кожу в попытке запрокинуть ему голову.