Любовь и Ненависть - Эндор Гай. Страница 13
— Пусть публика судит сама, — говорил Вольтер, — кто из нас лучше справился с этими темами!
В то время как большой французский театр ставил лишь пьесы Кребийона, Вольтер открыл свой частный театр на улице Траверсьер, да такой крохотный, что ступеньки лестниц уже считались «ложами».
Публика не долго разбиралась, где таится настоящий талант. Его театрик на улице Траверсьер всегда был набит зрителями до отказа. А артистам большого французского театра приходилось все время играть при полупустом зале. Вскоре администрация попросила Вольтера вернуться.
Но клика Кребийона не собиралась сдаваться. На премьере пьесы Вольтера «Орест» во Французском королевском театре они предприняли попытку освистать автора, из-за ужасного шума актеры в течение трех часов после поднятия занавеса не могли произнести ни слова. Когда наконец все успокоились, когда на сцене шла одна из самых выразительных сцен, раздался оглушительный свист.
Остролицый, подслеповатый Вольтер уставился в темноту партера.
— Кто это сделал? — гневно заорал он.
Никто не ответил.
— Трус! — завопил Вольтер. — Ну-ка покажись, беотиец негодный!
Он имел в виду невежественных и тупых крестьян, живших в этой провинции в Древней Греции.
Кто-то крикнул:
— Свистел Руссо!
— Руссо? — не успокаивался Вольтер. Напрягая память, он произнес: — Который Руссо? Томас Руссо? Это он? Или же это призрак Жана Батиста Руссо? Или, может, маленький Руссо?
Он наверняка еще долго бы бушевал, если бы жена знаменитого гравера полотен Ватто [59] Жака Филиппа Ле Баса не одернула его:
— Я хочу смотреть пьесу. Не угодно ли вам заткнуться, не то мне придется подойти и отхлестать вас по щекам!
Вольтер заорал в ответ:
— Послушайте, мадам, не забывайте, что я — автор той пьесы, которую вы так сильно хотите смотреть.
Но рассерженная дама не сдавалась:
— Я никогда не хожу в театр, чтобы слушать автора. Я прихожу сюда, чтобы смотреть пьесу и слушать актеров. Ну а теперь, пожалуйста, замолчите.
Чувствуя, что он побежден этой остроумной женщиной, Вольтер все же был доволен, что его, автора, призывает к порядку зритель, желающий досмотреть его пьесу до конца.
— Не существует никакой защиты против нападения, представляющего собой комплимент, — пробормотал он. Актеры повторили прерванную сцену.
Немыслимо, конечно, чтобы Жан-Жак Руссо освистал в театре Вольтера. Все знали, на чьей он стороне в этой драматической схватке. Он всегда с восхищением и завистью смотрел пьесы великого француза. Он сам уже двадцать лет пытался написать пьесу и не мог, а вот Вольтер писал их, словно пек пироги — одну за другой, всего за несколько дней. Как же можно обвинять его, Жан-Жака, в том, что он старался опозорить своего учителя! Если пять лет назад он составлял свое первое письмо к Вольтеру с великим тщанием, со слезами на глазах, то второе, казалось, писал кровью. Теперь Жан-Жак отлично понимал, что у него нет таланта, необходимого для литературной карьеры. Вот у Дидро есть, а у него — нет.
Тридцатого января 1750 года Жан-Жак написал второе письмо. Он исписал много листов бумаги, прежде чем получил желаемое — текст получился отличным. Жан-Жак начал с воспоминаний о знаменательной ночи, проведенной им в Солере два десятилетия назад, именно тогда он впервые по-настоящему почувствовал всю силу Вольтера.
«Месье!
Когда-то существовал и другой Руссо, я имею в виду Жана Батиста Руссо, поэта, который стал Вашим врагом. Он боялся Вас, боялся, что все наконец поймут, насколько Ваш талант сильнее его.
Есть и другой Руссо — Томас Руссо — издатель, который тешит себя мыслью, что, став вашим Врагом, он вправе претендовать на некую долю таланта, которым обладал Жан Батист.
Что касается меня, то я ношу такое же имя, как и они. Я никогда не обладал поэтическим даром, я не был влиятельным издателем, единственной своей заслугой считаю, что никогда не смогу позволить себе проявить по отношению к Вам ту несправедливость, которой не погнушались эти двое.
Я не имею ничего против своего пребывания в неизвестности. Но, не в силах жить в бесчестии, я бы не смог считать себя порядочным человеком, если бы не испытывал того высокого уважения, которое питают к Вам все литераторы, достойные своей профессии.
Будучи одиноким человеком, не имеющим влиятельного и сильного покровителя, будучи простым, смиренным человеком, лишенным дара красноречия, я никогда не осмеливался представиться Вам. Под каким предлогом, по какому поводу я мог бы поступить подобным образом? И не из-за отсутствия старания или желания, а лишь из-за собственной гордости я не решался показаться перед Вами. Я всегда терпеливо ждал более благоприятного момента, когда я смог бы на самом деле получить право продемонстрировать Вам свое уважение и свою благодарность».
Здесь, вероятно, автор Письма прослезился — ведь он подходил к самой горькой части своего послания.
«Теперь я отрекся от литературной практики. Я избавился от иллюзии, что в один прекрасный день смогу завоевать прочную репутацию в писательском мире. Я прихожу в отчаяние от невозможности добиться признания с помощью таланта, как, например, Вы, но я с презрением отношусь к хитроумным уловкам, к которым ради этого прибегают многие другие. Никогда я не перестану восхищаться Вашими творениями. Благодаря своему творчеству Вы снискали такую славу, такое признание и расположение многих. Ваши произведения так любимы и почитаемы. Да, действительно, мне приходилось слышать злобное ворчание в Ваш адрес, но я с презрением отношусь к этому, и я заявил об этом в полный голос, не опасаясь, что меня могут неправильно истолковать. Стремление к сочинительству, способное возвысить мою душу и воспламенить во мне мужество, не в силах вызвать человек, чуждый добродетели. В связи с этим я выражаю свой протест и заявляю, что я, Руссо, родом из Женевы, никогда не был уличен в освистывании Вашей пьесы, приписываемом мне. Я не способен на такой низкий поступок! Я не могу льстить себе тем, что заслужил честь познакомиться с Вами, но если я когда-нибудь добьюсь такого счастья, оно осуществится только благодаря моим усилиям, усилиям, достойным Вашего самого высокого уважения.
Имею честь, месье, поставить свою подпись.
Ваш покорный и питающий к Вам истинное уважение слуга Жан-Жак Руссо, гражданин Женевы».
Здесь он, вероятно, сделал паузу, спрашивая себя: «Могу ли я быть уверенным, что этот великий человек осознает, что каждое написанное здесь слово — чистая правда? Пусть горькая, но прочувствованная правда? Как можно отличить правду от лжи в то время, когда все вокруг так неискренне вежливы?!
«Гражданин Женевы» — так подписался Жан-Жак Руссо, словно раз и навсегда порывал с парижским духом, с атмосферой католического Парижа, отказывался от прежних иллюзий, которые питал с момента ухода из мастерской гравера в кальвинистской Женеве. Итак, он подписался: «Жан-Жак Руссо, гражданин Женевы»…
Но, несмотря на все старания Руссо, несмотря на его новую подпись, Вольтер не увидел ничего особенного в его письме. Будь он менее вежливым, мог вообще не ответить. Но, являясь человеком разумным и чувствительным, Вольтер очень быстро, в обычном для него торопливом стиле — как Бог на душу положит, — набросал Руссо записку:
«месье Русо из Женевы (Вольтер забыл, что слово «месье» надо бы начать с прописной буквы, допустил ошибку в написании имени своего адресата), вашей честностью вы реабилитируете имя Русо — тот человек, который освистал меня, вполне очевидно, не был гражданином Женевы, а гражданином болота, что лежит у подножия горы Парнас [60]. Этот человек обладает такими недостатками, которых вы, несомненно, лишены, точно так как вы обладаете такими достоинствами, которые ему даже, вероятно, и не снились. В.».
Это была очень приятная записка, но она, очевидно, заняла у Вольтера лишь пару секунд. А ведь сколько страданий, сколько мучений пришлось из-за этого пережить Руссо! Ради чего, спрашивается? Вольтер под воздействием письма Руссо, который направил аромат духов в его сторону, поступил вежливо, как требовал этикет восемнадцатого века, и ответил тем же — направил аромат духов в сторону Руссо. Фу-фу! После этого два воспитанных месье закрыли пробочками свои флакончики с духами и, откланявшись, разошлись. Инцидент таким образом был исчерпан к взаимному удовлетворению обеих сторон.