Любовь и Ненависть - Эндор Гай. Страница 87

Ну, подлог или не подлог, Вольтер усеял двенадцать страниц тяжеловесной кальвинистской ортодоксией, опровергающей христианство Жан-Жака Руссо. Он писал на корявом женевском французском: «Разве мы, женевцы, не получили своего солнца? Когда человек плюет на нашего Господа Иисуса Христа, когда он заходит так далеко, что черным по белому пишет: «Евангелие ничего из себя не представляют, кроме собрания лжи» — и после этого бежит, спасая себя, из католической Франции, где его книги, вполне естественно, осуждены, чтобы явиться к нам и начать разбивать наш город на два лагеря. И все это из-за тех же его негодных книг, которые и мы, кальвинисты, должны осудить. Не наступило ли время, чтобы всем нам закричать: «Довольно!»?

Если бы он был еще одним нечестивым автором, очередным проклятием нашего века, то можно было бы подумать о легком для него наказании. Но когда он к своему набору лжи присовокупляет подстрекательство к мятежу, то разве не время для всех патриотов возводить виселицы?

Кто на самом деле этот парень, который считает себя вправе наносить нам оскорбления, и не только нашим гражданам, но и нашему совету, даже священнослужителям в наших церквах, которые являются не только нашими друзьями, но еще и утешителями во времена печали и горя? Разве он ученый, который защищает свои ученые тезисы перед другими учеными? Может, он человек, исполненный добродетелей, чье неистовое излишнее рвение позволяет ему выступать с ложными обвинениями против своих сограждан? Ничего подобного. Он всего лишь автор маленькой оперы да двух пьес, которые освистаны и сняты с репертуара.

Более того — хотя мы краснеем от стыда, сообщая об этом на бумаге, — он человек, который до могилы будет нести на себе свидетельства его развратных похождений в молодости. Человек, который наряжается клоуном, как шарлатан, таская за собой из одной деревни в другую это безответное несчастное создание, чью мать он вогнал в могилу и чьих детей он оставил на лестнице приютов для подкидышей».

Вот оно! Эта последняя фраза поставит Жан-Жака на место раз и навсегда. Вот эти слова: «чьих детей он оставил на лестнице приютов для подкидышей» — сломают его навсегда. Заставят замолчать, посыпать голову пеплом!

А теперь нужно поскорее написать Габриелю Крамеру, преданному Вольтеру женевскому печатнику, отправить к нему надежного человека или даже пойти самому, чтобы доставить эту очень важную, секретную рукопись. Ее необходимо немедленно набрать. Сегодня же ночью. Только в его присутствии или в присутствии другого, самого надежного человека, на которого можно целиком положиться. Потом требуется все очень быстро провернуть: сброшюровать и сшить листы.

И заняться распространением. А один по крайней мере экземпляр без указания имени отправителя немедленно послать по адресу: «Месье Жан-Жаку Руссо. Мотье. Долина Валь-де-Травер».

Глава 33

СВИДЕТЕЛЬСТВО НЕ ПРОТИВ НЕГО, А ПРОТИВ СЕБЯ

Само собой, рядом никого не было, когда Жан-Жак сорвал обертку с памфлета, озаглавленного столь безобидно: «Чувства граждан». Непременно должно где-нибудь сохраниться свидетельство о том, как Жан-Жак, прочитав последние строчки памфлета, безжизненно опустился на пол. Он наверняка стонал, плакал, кусая себе руки. А Тереза суетилась над ним, не зная, что предпринять. Доказательство такого горького отчаяния мы находим в его письмах. В письмах, которые открывают нам столько же, сколько и утаивают. Из этих документов мы узнаем о его нестерпимой боли. Вот что он сообщает своему приятелю Дюкло: «Мой дорогой Дюкло, я больше не могу. Глаза мои так распухли от слез, что я ничего не вижу. Был ли когда на свете такой человек, на которого обрушилось одновременно столько бед? Прощай. Мне так больно, что я с трудом даже дышу».

Из этих строк ясно, что в это же время начался новый, острый приступ болезни мочевого пузыря или же он воспользовался этим как предлогом, чтобы лечь в кровать и не показываться на людях. А сам в это время размышлял, стоит ли ему жить.

Как он сможет теперь смотреть людям в глаза? Теперь, когда его раздели перед всеми догола. Пристыдили. Он, воплощение стольких добродетелей, теперь предстает перед миром как человек греха. Он, кто требовал все изменить к лучшему, теперь сам нуждался в таких изменениях.

Ах, Боже, Боже! Что же скажут люди? Наверное, что этот человек, который сурово преследовал актеров, сам оказался лицедеем. И каким! Играть такую положительную, гротескную роль столько лет! Играть убедительно. Играть талантливее, чем любой известный публике актер. Он столько лет брал на себя смелость указывать другим, как следует и как не следует поступать, разглагольствовал о правах младенца на материнское молоко, а теперь сам предстал как наиболее жестокий из всех отцов — ведь он отрывал своих детей от материнской груди!

Человек природы, естественный человек — только подумать. И теперь этот естественный человек оказался самым неестественным отцом!

Он всегда провозглашал: «Я посвящаю свою жизнь истине!», а теперь предстал перед всеми как человек, который посвятил всего себя лжи!

А Вольтер!

Боже праведный, подумать только! Ведь ради него он, в конечном счете, и совершил все эти преступления! Он, конечно, тоже прочитает эту паскудную вещицу. Кто-нибудь обязательно обратит его внимание на эту дрянь. Скорее всего, он уже с жадностью прочитал ее. Может, даже читает сейчас, в эту минуту. Он злорадствует, отплясывает, держа памфлет в руках, и кричит: «Победа! Победа!»

Все наконец подтвердилось: лицемерие Жан-Жака, софистика Жан-Жака. В этом его давно уже подозревали!

Разве мыслимо теперь опуститься перед ним на колени и открыть перед ним душу? Объяснить, почему все так произошло. Все ведь из-за жгучего восхищения его сочинениями. Такой мучительной любви. Нет. Все кончено!

Все женщины, которых он учил любви к детям, указывал на необходимость кормить их грудью, теперь с презрением отвернутся от него. Ну а Женева? Женева теперь — только сон. Сон, которому уже никогда не стать явью. Женевская партия «представителей» отречется от него. Более того, проклянет его.

«Представители» объединятся с его врагами, потребуют для него смертного приговора, если только он осмелится сунуть в их город свой нос.

Теперь оппозиционная партия располагает сильным неопровержимым документом против него. Он давал торжественную, под присягой клятву, что из-за болезни его половых органов всякие сношения с его нянькой Терезой невозможны. И вот теперь он предстанет перед всеми как клятвопреступник. Человек, который бесстыдно лгал Церкви, Иисусу, Библии.

Только подумать, какие все это может иметь последствия! И не только в Париже или Женеве, но и в Мотье! Очень легко представить себе это. Его священник Монмулен в ужасе отпрянет от него и начнет произносить проповеди, направленные против этого великого лжеца. Поднимет на ноги всю округу. Им с Терезой нельзя будет выйти из дому.

Боже праведный, что же делать? Где найти дыру, в которую можно залезть, притаиться? Куда, в какую страну бежать? Стоит ли после всего этого жить?

Ах, кто же совершил над ним такое ужасное злодеяние, кто автор этих страниц, «которые напечатаны не краской, а выжжены адовым огнем»? Кто мог сотворить такое? Только шестеро или семеро знали о его тайне, и эти люди, несомненно, не могли проговориться. Ни Гримм. Ни Дидро. Ни Дюкло. Нет. Такие люди не предают. К тому же и он кое-что знал о них и мог, если что, рассказать. О связи Гримма с этой актрисочкой, например. И о лучшем друге Гримма Клюпфеле. И о той девочке (ей едва исполнилось двенадцать), которую они все посещали. Эти развратники по очереди входили к ней в комнату, где ее держали как пленницу… Нет, мужчины друг на друга не доносят. Ну а женщины? Ни Тереза, ни ее мать не могли рассказать об этом. Как и мадам де Франкей, которая умерла несколько лет назад. Ни мадам де Люксембург, которая рыдала вместе с ним, когда он рассказывал о своих грехах. Нет, и она не могла донести на него.