Вольница - Гладков Федор Васильевич. Страница 114

— Да где они? Кого же ты, друг, забирать будешь?

Прасковея кротко предложила:

— Начинай с первой бунтарки — с подрядчицы. Погляди, какая она красавица…

Подрядчица влетела с бешеным рёвом, на лице у неё вздулся длинный кровоподтёк от уха до подбородка. Она, как ведьма, набросилась с кулаками на сконфуженного, но грозного бородача:

— Как ты смел, чортова борода, бить меня? Я жалобу на тебя подам начальнику.

Старшой сдвинул брови и вытаращил на неё глаза.

— Ну, ты меня не охаль при исполнении службы… Ты первая бросилась на меня с кулаками, а сейчас оскорбляешь перед народом. Я тебя сейчас в полицию уведу. Кто здесь бунтовал?

Подрядчица надсадно орала:

— Все!.. А вот эти… — она тыкала пальцем на Прасковею, на Гришу, на Харитона, на женщин, — вот эти зарезать меня готовы.

Харитон опять засмеялся.

— Овчинин, скажи по совести: готов я людей резать? Или вот он, Григорий? Верно, мы режем — только обручи для бочар. А бабы-то! Ну, и отколола со зла! Что же, Овчинин, я готов пойти к начальнику, только без этой ведьмы: боюсь, что она по дороге меня укусит иль драться начнёт…

Веников подошёл к полицейскому и вежливо снял картуз.

— Я здесь вроде плотового. Скажу правду. Подрядчица сама работу сорвала. Обидела резалок и рабочих. Привычка драть шкуру с безобидных.

— Сволочь! — заорала подрядчица, хватаясь за красный рубец на щеке. — Так-то ты за хозяйское дело стоишь? А тебя, полицейский, гнать со службы надо… сорвать твои побрякушки… Людей не разбираешь…

Бородач разозлился:

— Это то есть как побрякушки? Это царские-то медали побрякушки? Ну, ты и есть настоящая подлюка. Это я тебя сейчас арестую. Идём и ты, гармонист!.. и ты… — указал он на Гришу. — Из баб… ты! — вдруг наобум ткнул он в мать своей толстой лапой. Она сжалась от страха и покорно вышла к полицейскому. Но Прасковея шагнула к ней, оттолкнула назад и твёрдо сказала:

— Это я пойду, а она не годится.

И вдруг со всех сторон женщины наперебой закричали:

— И я!.. и я!.. все пойдём!..

— Чего? — рявкнул бородач. — Оравой? Пастух я, что ли, чтобы баранту гнать? Пошли! Ты, Саврасов, и ты, Купцов, получше наблюдайте за этой шкурой, да держите нагайки наготове.

Гриша с Прасковеей и Харитоном под конвоем полицейских пошли к воротам, подрядчицу вели отдельно. Но она бунтовала, порываясь ускользнуть.

— Пойдём к управляющему! Как вы смеете тащить меня!

Все пошли толпой вслед за арестованными.

Подрядчица возвратилась первая. Лицо у неё раздулось и перекосилось. Резалки встретили её в казарме молчаливыми переглядками. Она скрылась в своей комнате и вскоре вышла, чисто одетая и с перевязанным лицом. В глазу её ещё кипело бешенство.

— Ага, достукались, мокрохвостки! Теперь-то я вас прищемлю. А смутьянки в тюрьме насидятся.

Больная Оксана вскочила с нар и, вся в жару, кинулась к подрядчице с ножом наотмашь.

— Ах, ты ещё издеваешься над нами, гадюка!.. Не жить тебе больше!..

Подрядчица бросилась к двери, а Галя и несколько резалок схватили Оксану и поволокли назад, к нарам.

Гришу с Прасковеей держали до ночи, но и их отпустили.

Поздно вечером пришёл в казарму Веников и сообщил, что управляющий посылал нарочного в Ракушу с телеграммой хозяину, а хозяин в ответ приказал отменить штрафы и вычеты. До поздней ночи в казарме плясали и пели песни. А через два дня арестовали Гришу и больную Оксану. Харитон с Анфисой опять бесследно скрылись. Говорили, что они уехали в Гурьев. На других промыслах работать начали в тот же день.

XL

Зима стояла яркая, солнечная, со жгучими морозами, с ледяным небом и ослепительными снегами в песках. Лиловые холмы издали казались мягкими, бархатными, с синими оттенями. Море замёрзло только в январе и засверкало зеркальным льдом от самого промысла. Плот на берегу был занесён снегом, и над сугробами торчали только верхушки чёрных столбов, а на столбах белым омётом лежал снег, свешиваясь пухлыми мохрами по краям. Выше плота в несколько рядов лежали вверх дном лодки, засыпанные снегом, похожие на застывшие волны. Далёкая баржа с сугробами снега на палубе казалась уже не баржей, а старым, свалившимся набок сараем.

Низкое мохнатое солнце разливалось по льду сверкающей полосой до самого горизонта. Ребятишки гурьбой катались на чунках и на самодельных коньках.

Однажды я, утопая по пояс в снегу, с большим трудом пробрался в Гаврюшкину пещеру и нашёл там в печурке его книжки, перевязанные ремнём. Под ремнём торчала сложенная вчетверо бумажка. Я развернул её, и у меня забилось сердце. Эту записку он положил для меня.

«Любезный Федяшка, я с папашей ухожу пешком в Ракушу, а там мы на шкуне или на паруснике побежим в Астрахань. Папаша всё время весёлый. С ним я пойду на край света. Мамаша злая, уехала к дедушке-кащею, и наплевать. Я всё-таки отбрыкался от неё. Эти книжки оставляю тебе на память. В школу поступать не думай: там враги. Учитель любит ставить на колени, поп бьёт ладонью или линейкой по затылку, а мальчишки — все сыновья богатых торговцев скотом да рыбой. Они тебе житья не дадут. Одно плохо, что мы с тобой им не отомстили.

Прощай. Остаюсь твой заклятый друг Гаврило».

Эти книжки я хранил, как дорогой клад. Целыми днями я корпел над ними и до одурения ломал голову над задачниками, но с наслаждением читал и перечитывал «Детский мир» Ушинского. К столу, ковыляя и балансируя ручонками, подбиралась Феклушка, словно училась ходить, садилась рядом со мною и обнимала меня. Она слушала моё чтение, замирая от восторга.

— Гоже-то как с тобой! Всё-то небывалошное говоришь… А я страсть люблю небывалошное.

А по вечерам резалки лепились вокруг стола и наперебой вспоминали недавние события. И каждый раз они рассказывали новые подробности. Я видел, что им было приятно переживать всё сызнова. Каждая нетерпеливо и возбуждённо перебивала подругу:

— А помнишь, как управляющий с перепугу шапку потерял?

— А подрядчица-то на тачке, как свинья, визжала…

— Нет, а вы вспомните, как полицейский стегал её арапником. Нас стращала, а сама первая отведала горячих.

И грустно вздыхали:

— Оксана-то милая… Говорят, заграбастали её за то, что с ножом два раза на подрядчицу налетала.

— Да ведь она в жару была, девки, без памяти. И больную не пожалели.

— Кто это жалеть-то её стал бы? Полицейские? Им абы схватить да заушить. А когда мы пошли выручать её, что с нами сделали? С арапниками на нас… и разогнали…

Мать со слезами и болью в голосе спрашивала:

— А Гришу-то за что? Ведь светлее его и человека нет. За какую провинность страдает?

Прасковея после пережитых событий стала неразговорчивой и жёсткой. Она косилась на мать и недружелюбно ворчала:

— Не светил бы — не страдал бы. Светит огонь, а от огня пожар бывает. Вот и приняли его за поджигателя. И меня уволокут… так же вот, как нашу Оксану.

Улита молитвенно мяукала:

— Прости её, господи, грешницу. Как это можно, с ножом на человека!..

— Это Василиса-то человек? — окрысилась Галя. — Эх ты, овца!

— Вот за злобу да непокорность господь и наказует.

Но Улиту никто уже не мог слушать без смеха, словно она и голосом и словами изображала потешную дурку. Фыркали от смеха и сейчас. Но Прасковея с брезгливым сожалением взглянула на неё и угрюмо съязвила:

— У Улиты молитвы на всех хватит. Вот пойдёт к попу на исповедь и за меня первую заступницей будет — предаст ему на милость мою грешную душеньку.

Галя со жгучей злобой пригрозила:

— А за такую её услугу я из неё всю душу выдавлю.

Тётя Мотя с засученными рукавами заслонила собою Улиту и строптиво упрекнула женщин:

— Улиту не обижайте, девчата: она всех жалеет и любит и никому зла не делает, всем лёгкости хочет.

Прасковея бросила на тётю Мотю досадливый взгляд.

— Праведницы-то, Матрёша, всегда от чистой души помогают попам грешные души спасать. Молятся за них богу, а толкают к чорту.