Я жил в суровый век - Нурдаль Григ. Страница 47
Что такое Цицерон? Арлонский нотариус, если я правильно запомнил то, что слышал от Максанса; Конечно, богатый. Фермеры в Арденнах не беднее прочих. Стало быть, в деньгах не нуждается. Об этом подумал Максанс, когда принял приглашение Цицерона. Другого объяснения быть не может. Почему Цицерон взял на себя эту гнусную роль? Тысячи причин могли толкнуть его к предательству. Неудачный брак, соперничество в делах, мелкие и грязные политические интриги. Самым сильным, конечно, было стремление отомстить другим за все, в чем жизнь ему отказала. Этот неудачник — настоящий фанатик. Подобно многим, он мечтал прославиться, преуспеть, сделать карьеру. И остался нотариусом в Арлоне, а значит, в полной безвестности. Человеку, даже если этот человек — Цицерон, нелегко смириться с безжалостностью судьбы. Он ждет реванша. Максанс предоставил такую возможность Цицерону.
Он снова поворачивается. Мысль о том, что я не обращаю на него внимания, приводит его в отчаяние. Для него невыносимо чувствовать себя посторонним« Хотя бы для видимости ему хочется до конца оставаться моим сообщником. Он резко приподнимается.
— Надеюсь, ты не пишешь ничего компрометирующего. Если тебя это развлекает, пожалуйста, продолжай, но я не хочу стать жертвой твоего помешательства.
Он хочет задеть меня, заставить отвечать. Он играет свою роль без особой убежденности, ведь для него это только игра, мерзкая игра. Я храню молчание я продолжаю писать. Пока я не попал сюда, мне и в голову не могло прийти, что подобное занятие способно до такой степени опьянять — как настоящий наркотик. Я вырываюсь отсюда, вся моя жизнь передо мной как на ладони. Я вижу себя, словно это было только вчера, в приемной редакции, где работал Максанс. Комнату опоясывает высокая белая деревянная стойка, заваленная газетами. Грубо сколоченные стеллажи набиты книгами. В комнате довольно грязно, но вместе с тем, вдыхая острый запах газетной бумаги и типографской краски, чувствуешь, что все здесь дышит мужеством, бескорыстием бедности. В редакционные помещения пускали не всякого. Нужно было обогнуть стойку, за которой восседал высокий мальм в очках. Он попросил меня подождать. Максанс вышел и протянул мне руку. Это рукопожатие стало началом двадцатилетней дружбы. Человеческая жизнь бывает короче. Максанс пригласил меня в кафе в двух шагах от редакции, куда он заходил выпить чашку кофе и выкурить сигарету, когда ему позволяла небольшая передышка в работе. Вокруг нас посетители набивали животы. Пока Максанс блуждал по ним ясным и холодным взглядом, я вглядывался в его открытое лицо, большой лоб, глаза, полные невозмутимой иронии.
— Пиши, пиши, несчастный болван. Все, что останется после тебя...
Цицерон сказал «после тебя», а не «после нас»: он не подумал, что эта деталь выдает его с головой. Чтобы выразить мне свое презрение, он пожимает плечами, потом откидывается к стенке. Все не так, как он предполагал. Мое странное занятие не дает ему покоя. Он никак не может разгадать, что же такое задумал этот человек, севший напротив него по-турецки и без конца царапающий что-то карандашом. Он не подозревает, что я пытаюсь удержать в своей крохотной записной книжке нечто огромное и ускользающее — серное облако, грозовую тучу, именуемую памятью.
Пока Максанс жил в Брюсселе, я каждый четверг заходил за ним в редакцию. Я быстро узнал в нем себя: у нас было одинаковое отношение к жизни, одинаковое восприятие людей и событий. В разделенном мире мы были на одной стороне. От того времени у меня осталось счастливое воспоминание о приобретении, возрастающем с каждой неделей. Мне открывалось настоящее чувство дружбы, неиссякаемая энергия молодости.
Максанс уехал в Париж. Я много раз останавливался в отеле на улице Бонапарта, где он жил. Он не изменился, разве что в нем прибавилось серьезности, какой- то особенной чистоты и твердости. Мы засиживались до полуночи, обсуждая перспективы войны, грозившей разразиться над миром, и оба чувствовали, что человек бессилен перед лицом катастрофического хода событий.
Год назад Максанс вызвал меня в Арлон, куда его направило руководство Сопротивления. Он познакомил меня с Калибаном, о котором я раньше не слыхал, и предложил мне работать с ним. Калибан сразу мне понравился. Он был той же породы, что Максанс, — такой же собранный и целеустремленный, столь же неутомимый, а жизнь в лесу сделала его похожим чем-то на лесоруба. В его чертах проглядывала неукротимая сила, но из-под густых бровей открывался взгляд необыкновенной чистоты. Время от времени Калибан появлялся у меня в Нефшато — всегда внезапно, чтобы избежать ловушки. Он докладывал мне о ходе дел, а я передавал ему инструкции Максанса. Мы раскуривали трубку, выпивали по кружке пива, и он уходил, улыбающийся, загадочный, уже отмеченный одиночеством и полной опасностей жизнью в маки. Потом, чтобы избежать облавы, мы условились встречаться каждый раз в новом месте. Встречи были короткими. Я ожидал его в каком-нибудь деревенском кафе, безлюдном и холодном. Он выдавал себя за торговца лесом. Мы обсуждали какую-нибудь сделку. Эта игра его забавляла. Пока я говорил, он иронически приглядывался ко мне, точно я приклеил себе картонный нос, и это всякому бросалось в глаза. Я передавал ему письменную инструкцию и уходил первым, чтобы проверить, нет ли слежки.
Цицерон роется в карманах. Он извлекает оттуда щепотки табаку и складывает их в горсть. Он хочет показать мне, что совесть у него чиста, что он такой же заключенный. Внезапно он швыряет свою жалкую добычу на пол и взрывается:
— В конце концов ты просто трусишь и пишешь, чтобы забыться.
— Возможно.
Я отвечаю, не отрываясь от бумаги. Я отлично понимаю, что за этим провокационным вопросом, умышленно ложным утверждением скрывается желание во что бы то ни стало добиться ответа. Он жаждет вынудить меня заговорить. Но я не собираюсь признаваться ему, что пишу для того, чтобы рассеивать охватывающий меня страх. Пока бумага и карандаш со мной, мне ничего не грозит. Цицерону не понять, что возможности моего занятия безграничны, что оно обладает магическим свойством: в словах, которые я вывожу на бумаге, моя жизнь обретает смысл и осязательность. Никогда бы не подумал, что стану обо всем этом писать; фразы теснятся во мне и с неслыханной силой рвутся наружу, чтобы заклинать страх. Эта борьба со страхом невероятно унизительна, особенно в присутствии Цицерона, под его взглядом, исполненным ненависти. А может Цицерону тоже страшно? По нему не скажешь, разве что ему помогает необыкновенная выдержка. Но все равно я бы заметил. Он явно пребывает в безмятежности. Вытянувшись на спине, он дремлет, а может, делает вид. Как только я останавливаюсь, он приподнимается, обращается ко мне, задает вопросы, старается лишить меня моего наркотика. Но я не отвечаю, я пишу. Я пишу не отрываясь, и мир безмолвствует вокруг и кружится у меня под ногами — все медленнее, точно волчок, который вот-вот остановится. Я пишу, потому что необходимо, чтобы узнали о том, что Цицерон — виновник смерти Максанса. Я бы все отдал, чтобы написанное мной могло уцелеть. Но у меня не осталось ничего, кроме записной книжки и огрызка карандаша.