Перекоп - Гончар Олесь. Страница 101
Дальнейшие события развернутся с головокружительной быстротой. Вскоре Тридцатая Иркутская прорвет Чонгарские укрепления, враг будет выбит из Юшуньских позиций и в прорыв ринутся героические полки Первой Конной и других соединений красной кавалерии, которые погонят по крымским дорогам отступающие к южным портам врангелевские полчища.
Паника охватит отступающих: побегут, как обезумевшие, потеряв волю к сопротивлению, бросая оружие, срывая с себя погоны. Будет отдан приказ топить в море все: технику, артиллерию, обозы, конный состав, и полетят с крымских обрывов в Черное море огромные обозы вместе с лошадьми, станут сбрасывать с круч на дно морское автомобили и грозную антантовскую артиллерию на тракторной тяге, казаки станут пристреливать коней.
Так наконец наступит тот день, когда капитан Дьяконов, оказавшийся на борту одного из многочисленных набитых разгромленными войсками кораблей, увидит, как убирают поспешно трапы, связывавшие его с родной землей…
Поверженный, агонизирующий Крым, лучше бы его не видеть! Он уже ничей. Черным дымом заволокло небо: горят склады в Южной бухте. По городским улицам и пристаням бродят тысячи загнанных, измученных лошадей, которых пожалели или не успели пристрелить. Много дней не расседланные, тоскливым ржанием призывают тех, кто, бросив их, нашел себе последнее пристанище на переполненных, готовых к отплытию судах. Скоро они отчалят и пойдут холодным осенним морем неведомо куда. Далеко не всех могли вместить корабли. Серые толпы озлобленных, разочарованных «рыцарей белой идеи» теснятся на берегу, в возмущении и отчаянии посылают своему вождю проклятия. Дьяконов слышит все эти выкрики, адресованные тому, кто был его кумиром, и сам уже не находит в своем опустошенном сердце ничего, кроме тупого отчаяния, разочарования и проклятий. Крах. Потерпели крах все его идеалы, напрасна была его преданность, его беззаветное служение тому, кому так верил и кто его так жестоко обманул. Мог ли подумать, что все так трагически кончится, когда в бурлящей толпе офицеров, подхваченный волной белой истерии, встречал здесь, на этой же пристани, нового, только что прибывшего из Турции избранника? Вот он, думалось тогда, тот, кто воскресит в войсках белую идею, очистит ее от позора, от тех преступлений, какими она запятнала себя в руках Антона Деникина. И что же? Кем он оказался, этот их новый диктатор? Рубя головы деникинской камарилье, не замечал, как вокруг него еще обильнее растет уже своя, врангелевская, камарилья, этот смертоносный микроб наемных, обреченных армий. Кричали о святой Руси, а оказались просто наемным войском, ландскнехтами, которые с чужим оружием в руках, с чужими советниками при штабах слагали свои головы в боях за чужое дело. Сколько таких, как он, лежит сейчас там, на Перекопе, на Юшуни, где собирались зимовать. Держались до последней возможности, но какая сила могла удержать разбушевавшийся людской океан, что под лучами прожекторов несся из степи без конца, без края в фанатическом своем экстазе, словно и в самом деле охваченный мистическим революционным энтузиазмом, о котором сейчас говорит вся Европа…
Один за другим отчаливают корабли, выходят в открытое море. Постепенно отдаляются, тают в холодной осенней мгле родные, так бесславно брошенные берега. Никогда уже тебе не увидеть их. Для чего ж были годы солдатчины, окопов, крови, за что горел ты в жару степных атак и шел на гибель в ночи ожесточенных героических штурмов? Чтоб дымом развеялись все твои иллюзии, чтоб так вот уползали морем в неизвестность караваны обреченных бесприютных кораблей? Что же теперь? Этот холодный ветер осенний, куда он погонит твои корабли, какие гавани их примут? Пустынные острова Эгейского моря? Бельгийские шахты? Или снова с винтовкой в иностранные легионы усмирять непокорные племена где-нибудь в африканских пустынях?
Слышно, как кто-то истерически рыдает в группе офицеров. Никто не обращает на него внимания. Все провожают взглядом родные берега.
Прощай, прощай все. Из трюма передают, что застрелился какой-то юнкер, пустил пулю в лоб прапорщик из кубанцев… Что ж, может быть, это и выход?
Сумерки спускаются на море. Скрылись, растаяли берега. Не отходя от борта, Дьяконов нащупывает в кармане револьвер. Рука сама подносит его к виску…
Звучит еще один выстрел.
Яресько дошел с наступающими войсками только до Симферополя. Там пришлось задержаться: разоружали махновцев, а потом в жизни его и вовсе произошел крутой поворот — в числе лучших бойцов-перекопцев Яресько был отобран для направления в Харьков, в школу красных командиров.
Ранним утром едет с товарищами — будущими курсантами по дороге, ведущей на Перекоп. По обочинам — брошенные орудия, зарядные ящики с перерубленными постромками, разбитые артиллерией бронемашины. На полях покрываются инеем закоченелые окровавленные трупы. На погонах у многих еще можно разобрать то «М», то «Д»: марковцы, дроздовцы… Кое у кого из рядовых погоны пришиты к шинели проволокой, чтоб в панике не срывали, когда красные нажмут…
Шляхом, перекопским без конца движутся красные войска — те сюда, те туда. Кавалерия, обозы, пехота. У всех, как и у Яресько, приподнятое, радостное настроение. Сокрушена последняя баррикада белого мира. Открыта дорога к мирной жизни, не будет еще одной трудной военной зимы. Как тогда, во время первых боев, когда все небо звенело жаворонками и они, таврийские повстанцы, гуляли с Килигеем по степи, выкуривая интервентов, и казалось, была во всем мире только воля и весна — так хорошо было у Яресько на душе и сейчас. Наталка уже в Чаплинке, ждет его. Он идет учиться, станет командиром. Только устроится — и ее в Харьков заберет. Какая широкая, большая жизнь открывается впереди!
Там, слышно, пущена еще одна домна, там задымил трубами еще один завод… Не за горами тот час, когда и по селам радостные матери будут встречать бойцов-перекопцев, что героями вернутся домой. Заживет народ! Терпко-радостное ощущение утра жизни, ее беспредельности обнимает, свежестью обдает Яресько.
На Перекопе, там, где дорога пересекает вал, красноармейская застава проверяет проезжающих.
Подозрительно оглядывают и Яресько с товарищами на их загнанных, еще забрызганных сивашской грязью махновских лошадках. К седлам у хлопцев приторочены огромные тюки желтого крымского табаку — это, видно, и вызвало особую настороженность бойцов заставы.
— Кто такие?
— Разве не видите кто? — Яресько коснулся рукой красной звезды на шлеме.
— Табак?
— Что ж табак? Путь дальний, вот и запаслись… В Харьков отбываем, в школу красных командиров.
Откуда-то сверху вдруг раздался строгий голос:
— Кто старший?
Яресько поднял голову и глазам своим не поверил: в длинной кавалерийской шинели с малиновыми петлицами во всю грудь, на валу стоял Дмитро Килигей. Еще больше почернел, обожжен ветрами, брови раскосматились…
— Дмитро Иванович, не узнали?
— О! — Кустистые брови Килигея поднялись в изумлении. — А ну, мотай сюда!
Передав коня товарищу, Яресько через минуту уже был на валу. Словно отец на сына, смотрел Килигей на бывшего своего повстанца. Изменился, возмужал, только по этой улыбке, открытой, душевной, и узнать можно.
— Какими судьбами?
— Да вот посылают учиться на краскома, — взволнованный встречей, не мог скрыть радости Яресько. — А вы?
— А меня здесь комендантом Перекопа поставили, махновцев вылавливать.
— Мы с ними в Симферополе тоже было схватились. Склады грабить начали.
— Вот-вот, «борцы за идею». Бесчинствуют, мародерствуют. В Саках комбрига Латышской зарезали. Ну, мы с ними еще поквитаемся…
Они медленно шли по гребню вала. Со звоном рассыпались под ногами кучи стреляных, покрытых окалиной гильз. Пасти развороченных блиндажей ощерились бетоном, оголенными металлическими прутьями. Везде в беспорядке валялось ломаное оружие, пустые коньячные бутылки, консервные банки и покрытые инеем, в окровавленных английских шинелях трупы офицеров. Неподалеку жители присивашских сел уже разбирали укрепления на топливо и на постройки: получили на это разрешение командования.