Перекоп - Гончар Олесь. Страница 99
И вот спасает. Коченея в ледяной воде, забивает обухом колья, распоряжается, как старшой среди строгановских своих земляков.
— Дядько Иван, это не тот лес, что вы раздобыли на стропила?
— Тот самый. Давай клади его сюда.
И кленовые брусья, которые годами берег для новой хаты, ложатся вдоль гати на дно Сиваша.
Все прибрежные села вышли в эту ночь на работы. Растянувшись далеко во тьму Сиваша, трудятся плечом к плечу селяне и армейские саперы, роют вдоль бродов канавы, возводят дамбу из грязи, укрепляя ее соломой, камышом, камнем… Работа еще в самом разгаре, а по незаконченной гати, по настланным через Гнилое море крестьянским калиткам и дверям уже двинулась кавалерия в ночную, хлещущую ветром тьму, где живыми вехами стоят через весь Сиваш молчаливые связисты, держа провод в закоченелых руках.
Надвигается, низко стелется по степи черная туча. Нет, это не туча — конница по степи идет. Вот уже слышно звяканье уздечек, бряцание сабель. Чернее ночи развеваются в воздухе знамена. Глухо гудит земля под копытами коней. Яростный ветер нещадно треплет буйные, годами немытые махновские чубы.
Махновцы тоже идут на Сиваш [11].
Кому из них нужен этот поход? Кого из них обрадовал лютый атаманский свист, условный знак тревоги, что поднял их из теплых хат и вывел, как на добровольную расправу, сюда, в ночное гудящее поле? Ни батько Махно, что прыгает сейчас на костылях в своей гуляй-польской столице, ни Каретников, который их ведет, ни сами хлопцы — никто из них не хотел этого похода. Не хотели — и все же идут. Есть что-то такое на свете, противиться чему выше их сил. Как человека, что попал на самую быстрину и, как ни барахтается, не может выплыть, так и их подхватило каким-то могучим водоворотом, каким-то неодолимым течением и тянет, влечет даже туда, куда и не хотели бы! В первый раз, укротив в себе дух бесшабашной вольницы, которая ни с чем, кроме собственных желаний, не считалась, идут воевать за то, что им не любо, идут штурмовать холодный осенний Сиваш, это бескрайнее Гнилое море, где, может, и коней своих потопят, и сами с головой провалятся в трясину…
Стужа осенняя бьет им в лицо. Ночь расстилается перед ними, кажется, нет ей конца.
— Эй, Каретник, куда мы идем? Может, вернемся, пока не поздно?
— Вернемся? А куда?
«Куда-а-а?..» — несет ветер над степью, над темной массой конницы.
Через некоторое время уже в другом месте перекликаются всадники:
— Сотник Дерзкий, это, кажется, твои края?
— А что?
— Чертям да ведьмам тут только жить… Ветрище какой…
— Ох, ветрище!..
А сотнику Дерзкому, который едет, накинув на себя мохнатую кавказскую бурку, и все вглядывается в темноту, этот край предстает в ином образе — в солнце слепящем, в весеннем цветении, в смелом и радостном, как сама молодость, рейде на Хорлы… Что это были за дни! Как трясли там степные повстанцы продажные души «ишаков Антанты», в каком восторженном опьянении шли тогда — с голыми руками! — на дредноуты, не подпуская их к тополиному порту, к светлым таврийским берегам… Почему жаль ему сейчас всего этого, почему грусть и тоска все время томят грудь тупой, непонятной болью? Тысячу раз рисковал головой, а что добыл, кроме этой наполненной ветром бурки? Может, напрасно отвернулся от брата тогда, при отступлении с бронепоездами на север, может, брат вернее дорогу выбрал? Как далеко разошлись с тех пор их пути! А сейчас будто сближаются вновь, на болотистом сходятся Сиваше: прослышал уже, что брат Дмитро в составе Первой Конной снова здесь, в родных степях… Что сказал бы отец, старый Килигей, если бы увидел их вдруг обоих разом перед собой? Где был ты, а где ты? Пока сабля одного где-то под самой Варшавой сверкала, ты в Гуляй-Поле самогон глушил да с пьяными шлюхами на тачанках раскатывал!
Куда же теперь? Вину искупать идешь? После гуляй-польских гульбищ в вечную, может, купель непролазных трясин Сиваша? А если перебредешь, то там, за Сивашом, что? Что там взору откроется? Кому — рай коммунистический, а кому — Крым с табаком да винными складами?
Над Перекопом не утихает канонада. Небо то пригаснет, то снова вспыхнет, как над пеклом, как над разверстым жерлом вулкана. Мощные прожектора то упираются в тучи, то неслышно прощупывают Сиваш. Свищет ветер, и кони, запрудившие степь, кажется, сами, вопреки воле всадников, мчат в эти бескрайние болотистые просторы, за которыми неизвестность…
— Товарищ комфронта, Повстанческая группа прибыла!
В подчеркнуто четком фельдфебельском рапорте слышится насмешка. Фрунзе внимательно разглядывает прибывших. При тусклом свете, пробивающемся из окон штабной хибарки, видны выступающие из темноты покрытые пеной конские морды, что грызут и грызут удила, пытаясь выплюнуть их. Над ними во тьме чуть вырисовываются неприветливые, настороженно-подозрительные, по большей части молодые лица. Чубы, оружие всех видов, поблескивающие кожанки, надутые ветром бурки — так вот какова она, неприкаянная кулацкая вольница, никем еще не прибранная к рукам, степная махновская стихия?
Тот, что привел группу, отдав рапорт, так и остался в седле. Один из главарей, один из ближайших сподвижников Махно. Папаха лихо заломлена набок. Подкручивая ус, ждет, каков будет приказ, и в полутьме кажется, что на губах его притаилась под усами умная, насмешливая улыбка.
Обращаясь к нему, Фрунзе четко излагает задание: немедленно, пока еще можно, пока не совсем затопило броды, всей группой идти через Сиваш…
Верховые, стоящие впереди, прикидываются, что из-за ветра не расслышали:
— Куда, куда?
Фрунзе повторяет громче:
— На Сиваш!
И, как от выстрела, сразу все забурлило.
— Мы стихия!
— Нас сюда революционная мечта привела, а вы нас на Гнилое море хотите загнать?
— Не будет этого, не будет!
Шум в темноте нарастает. Брань, матерщина…
— Слышите? На море гонят!
— Гонят, где море самое глубокое!
— С конями, с тачанками в трясину!
Из тьмы, сквозь ветер, доносится возмущенный многоголосый шум.
— Потопить хотят!
— Дураков нашли!
— Своих сперва пусть пошлют.
Фрунзе был к этому готов. Сдерживая себя, сообщил, что лучшие его части уже там, они уже вторые сутки дерутся на Литовском.
Махновцы на миг притихли. Наконец кто-то из них нашелся:
— То пешие!
И снова загудело в темноте:
— Пешим можно! А конница через Сиваш не пройдет!
Фрунзе предвидел и это.
— Полчаса назад, — жестко возразил он, — через Сиваш пошла Седьмая кавалерийская. Пошла и прошла. Или, может, у вас кони не такие, как у них?
Уж этого, видно, ни Каретников, ни другие верховоды не ожидали. Седьмая кавалерийская пошла, значит, Сиваш для конницы проходим, отговариваться больше нечем…
Фрунзе тем временем еще энергичнее настаивал:
— В последний раз предлагаю: либо на Сиваш, либо мы отменяем соглашение.
На мгновение все застыли. Черные дула пулеметов, притаившиеся на тачанках, смотрели из темноты прямо на Фрунзе. Слышно было, как хлопает ветер башлыками и полотнищами анархистских приспущенных флагов. Потом разом люто рванулись вверх оскаленные, разорванные удилами конские морды и, покрывая свист ветра, раскатисто, бесшабашно прозвучало в ночи:
— Прямо на море — марш!
С тяжким топотом проносится мимо Фрунзе гуляй-польская вольница, исчезает во мраке, точно навеки проваливается в темную таинственную пасть Сиваша…
«Чем, какой силой заставил ты их идти? — думал Фрунзе, глядя махновской коннице вслед. — Стальной волей своей? Но воля и у них такая, что удила перегрызет! Нет, не тем ты их взял, не тем победил… Правда революции на твоей стороне — это она их одолела, она своей силой заставила их идти штурмовать этот гиблый, ненавистный им Сиваш!»
От Перекопа докатывался гул орудий, все чаще вспыхивают на Турецком валу огни батарей, лихорадочно шарят по степи и выше, по движущимся тучам, прожекторы, точно и там, в тучах, отыскивают бойцов…