Перекоп - Гончар Олесь. Страница 26

Муравьев застыл, словно не веря своим ушам. Его, его гонят! Его не принимают!..

— Приблуды нам не нужны, — презрительно бросил Килигей.

Тем временем прозвучала команда к маршу.

Снова двинулись, поблескивая грудью в лучах заката, бронепоезда, двинулась за ними и вся огромная, в облаках пыли колонна. А он, брошенный всеми человечек, все стоял под насыпью, злой, ершистый, недоумевающий, как будто не мог поверить, что колонна так и пройдет, не останавливаясь, и не позовет его с собой.

XXXI

Только начинали розоветь арбузы, когда вышла колонна в путь, а теперь уже рдели в руках у бойцов, как жар. С каждым днем все меньше становилось круторогих, с каждым днем все больше воловьих шкур на возах.

Не проходило дня без боев. Черными вихрями налетали из степи григорьевско-махновские банды и, встреченные на флангах колонны килигеевскими саблями, снова откатывались назад.

Килигей уже был в седле, вел полк. Как-то поздно ночью подъехал к нему его брат Антон. После той стычки на митинге — быть или не быть в полку комиссару — они почти не разговаривали. Антон, затаив обиду, сторонился брата, а Дмитро тоже не проявлял охоты беседовать с ним, считая, что все, что он имел сказать брату важного, он сказал ему тогда, на митинге, при всем народе. И вот теперь Антон наконец подъехал, как будто даже примирившийся, заговорил душевно:

— Дмитро, можно тебя на пару слов?

Екнуло что-то в сердце у Дмитра. Вместе с братом, казалось, приблизились к нему и семья, и отцовская хата, и еще что-то волнующее, далекое, как детство, когда он еще носил Антося этого на руках. Бесшабашный вырос, севастопольская гауптвахта не успевала от него остынуть, да и сейчас с ним хлопот не оберешься… Чего он хочет?.

Отделились от колонны, молча поехали рядом. Пыль стояла в ночном воздухе, скрипела на зубах.

— По-братски, от чистого сердца, хотел тебя спросить, Дмитро: куда нас ведут?

— Не ведут, а сами идем.

— Ну, пускай сами… Но куда, куда?

— Об этом тоже было говорено.

Антон полез в карман за куревом.

— Жаль мне тебя, брат, — заговорил он сочувственно. — Прямодушный ты и доверчивый. Дал комиссарии себя опутать, зубы себе заговорить…

— Это ты и хотел сказать?

— Не только это. — Антон закурил. — Вспомни, кем ты был в степи, какая слава за тобой катилась! По всему приморью только и слышишь, бывало: Килигей, Килигей… На всю Таврию атаманом был!

— Немного в том моей заслуги. Сам народ, сама революция на гребень меня подняла.

Антон не унимался:

— А мы за тобой как на крыльях летели! С клинками на дредноуты поднялись, до Севастополя, до Керчи дошли… Весна была такая, что эх! И на душе весело, и воевать легко.

— Всему свое время, Антон, — глухо заговорил Дмитро. — Тогда, и верно, было легко. Похоже было, точно взрослые играют в войну. Считай, пристрелка это была, пристрелка. А сейчас, — он подумал, — сейчас, видно, настала пора другой, трудной войны.

— А на что нам трудная? — загорячился брат. — Зачем самим в петлю лезть? — И, оглянувшись, вдруг заговорил с братом доверительным полушепотом: — Пропадем, все пропадем, Дмитро, если только дадим далеко себя увести! По натуре мы степняки, нам надо, чтоб было на коне где разгуляться. — Он выпрямился в седле. — Простору надо такого, чтоб трава под конем от ветра стелилась! А там? Где мы там разгуляемся?

Дмитро сердито засопел.

— Не гулять вышли. Большое дело делать.

Антон как будто и не услышал.

— Держится вон степи Нестор Махно и живет себе припеваючи! Недостачи ни в чем не знает: ни в конях, ни в девчатах. Сегодня пьет тут, завтра гуляет там.

— Поглядим, до чего он догуляется. Ему гульба, а нам, у кого дети растут, надо и о них, об их завтрашнем дне не забывать.

— Думаешь, как до своих, до регулярных, пробьешься, там рай тебя ждет? — язвительно бросил Антон. — Не одного — десяток комиссаров, таких вот Муравьевых, над тобой поставят! Слышал, как он вчера про нас? Вот такие они все! А попробуешь брыкаться, так и полк отберут, и самого к стенке…

— Так что ж ты советуешь? С повинной, может, к кадетам вернуться?

— Зачем к кадетам? Можно и не к кадетам, — многозначительно протянул Антон и, перегнувшись с седла, затоптал брату на ухо: — Гонец от батька есть! Слышишь? К себе Махно зовет! «Куда он, говорит, пустился, на кого свою родимую сторонку, жен да детей бросает! Пусть переходит с полком ко мне — правой рукой будет! Всю свою кавалерию под его начало отдам!»

Килигей не удержался от улыбки:

— Брешет, сучий сын… Обдурит и не даст.

— Даст!

Оба умолкли. Слышно было, как полнится ночь приглушенным шумом и скрипом далеко растянувшейся колонны. Пыхтят бронепоезда, медленно двигаясь по насыпи. Всхрапывают кони. Шелестят под копытами плети придорожных баштанов. Какая-то пичужка, внезапно сорвавшись из-под копыт, взвилась вверх и, упруго звеня крыльями, растворилась в просторах ночи.

— Где же он… гонец твой?

— Привести?

— Веди.

Антон, круто вздыбив, повернул коня назад, и вскоре к Дмитро подскакали из темноты уже двое: брат и второй с ним — тот, что от батька.

Килигей, вплотную подъехав к незнакомцу, стал пристально разглядывать его в темноте. Двойник! Живая его, Дмитра, тень явилась сюда по его душу! Такой же сухощавый, по-ястребиному нахохленный, такая же на нем, как и на Дмитре, шапка кудлатая. Даже жутко стало. Ты. Ты — как вылитый. Насупленный, в шапке кудлатой… Только бомбы-лимонки как-то фасонисто на боку висят да самогоном от него разит — за это у Килигея расстрел на месте.

Килигей нагнулся к нему:

— Так это ты?

Из-под шапки, из-под насупленных бровей донеслось глухое:

— Я.

— За мной?

— За тобой.

Блеснула, свистнула сталь в руке у Дмитра, опустилась тяжким ударом. Испуганно отпрянул в сторону вороной двойника, поскакал бочком в степь, стараясь сбросить с себя непривычно отяжелевшую ношу.

Килигей оглянулся: брата рядом с ним уже не было.

Вскоре после этого, когда Дмитро Килигей снова занял свое командирское место во главе колонны, ему сообщили, что брат его Антон, с десятком ближайших своих дружков, неожиданно отколовшись, повернул от железной дороги в степь — уж не к батьке ли Махно?

Килигей, казалось, готов был к этому известию: поднявшись в стременах, крикнул Баржаку, что оставляет его вместо себя, а сам, прихватив из первого взвода десятка полтора лучших рубак, с места рванулся в погоню.

Не было их час или больше — вернулись уже на рассвете, злые, хмурые, на взмыленных, запаленных лошадях. И сколько потом ни выпытывали — догнали или нет, так ничего не могли допытаться.

XXXII

Солнце теперь всходило в пыли и садилось в пыль.

В ней, в поднятой над степью туче, все чаще взвизгивают пули неведомых врагов, все чаще то тут, то там падает боец, извиваясь от рваных горячих ран. Выяснилось вскоре, что обстреливают колонну пулями дум-дум [3]: такая пуля, коснувшись даже конского волоска, сразу разрывается, впиваясь в тело множеством металлических осколков… Раны от этих пуль ужасны. И все же, несмотря на обстрел, колонна упорно, верста за верстой, движется дальше.

Однако что это за тревога поднялась впереди? Почему все вдруг останавливается — и бронепоезда, и люди, и скот?

Оленчук, сойдя с воза, неторопливо принялся прилаживать над ним навес, чтоб хоть какая-нибудь защита была от солнца, а то сейчас, на остановке, оно, кажется, стало жечь еще сильнее. По всей колонне на подводах — раненые, а еще больше больных. Не хватает ни врачей, ни медикаментов, ухаживать приходится самим… На просторном возу Оленчука лежат двое: матрос с раздробленным плечом и второй — совсем мальчик — раненный в голову разведчик из повстанческой конницы. Как за родными детьми, ходит за ними Оленчук. Специально для них держит под сиденьем в запасе несколько арбузов: когда от зноя совсем уже станет невмоготу — смочить им потрескавшиеся от жажды губы. Вот и сейчас не спеша отрезал ножом ломоть и, хотя у самого во рту пересохло, по очереди подносит то одному, то другому, а себе… себе — что останется.