Тронка - Гончар Олесь. Страница 16

Стройная, с густыми бровями степнячка, лицо, как у большинства здешних женщин, обветрено, щеки горят вишневым загаром. Только взглянула на их трапезу, сразу все поняла:

— Всухомятку?

Рабочие, разморенные солнцем и пивом, отвечают неохотно:

— Да ведь канал-то не готов…

— Воду не подвели…

— Сами виноваты… Стрелочник всегда виноватый.

Она мимоходом заглянула в вагончик, в их холостяцкое логово. Видно, пересчитала постели и прикинула в уме, что далеко не на всех хватает даже этих спартанских коек.

— Где спите?

Снова отвечают лениво, со скрытой насмешкой:

— В будке.

— На будке…

— Под будкой…

— Кой-кому нравится сидя.

— Кой-кому на кулаке.

— Правда, еще вагончиков подбросить обещают.

— Один обещал, да умер, теперь другой обещает.

И хохот. Тяжелый, неторопливый. Смеются зубы белые, и глаза искрятся смехом из-под запыленных бровей, смеются их майки просмоленные и руки, пропеченные в мазуте. А за их спинами беззвучно хохочут их бульдозеры сверкающим блеском ножей. Они, как и хозяева, тоже отдыхают.

Шутки Лукия выслушивает без улыбки.

— Что-то парторга вашего не вижу…

— У него отгул. Вчера две смены ишачил.

— А там что? — кивает Лукия на вал и неторопливо идет туда, ноги ее проваливаются в разрыхленном, вязком грунте.

Вся компания, в которой никто и не шевельнулся, следит из-под вагончика, как Лукия Назаровна останавливает на валу одного из бульдозеристов, что как раз выгреб землю, перекидывается с ним словом, после чего открывается дверца и Лукия Назаровна садится рядом с водителем под тент — бульдозер сразу же со скрежетом исчезает из глаз в пыли, в бурлящем кратере изрытой трассы. Без привычки в той яме можно сомлеть, но председатель рабочкома не сомлела — сделав несколько ходок, она снова появляется на валу; зато не с чужих слов знает теперь, как бульдозерист зарабатывает на хлеб, какой у него труд и как необходимо ему после смены отдохнуть по-человечески, на кровати, а не на собственном кулаке.

Тронка - i_013.png

Речь заходит снова о вагончиках для ночевки, да о кухне, которой вовсе нет, да о том, что после смены даже умыться негде. Она слушает внимательно, запоминает их жалобы и чувствует, как постепенно сокращается расстояние между ними и ею, как словно бы смягчаются, отходят душой эти люди, которым, кажется, и жаловаться надоело.

— Попробую что-нибудь сделать, — говорит она почти хмуро; знает, что сдержать слово будет ей нелегко.

Столкнется со лбами покрепче железобетона, с бездушными людьми, которых ничем не проймешь. Разве мало этого железобетона в кабинетах, где ей приходится бывать по своим депутатским делам? Ей ли в диковинку холодные глаза, ледяное равнодушие или те пустые, казенные улыбки, что появляются автоматически вместе с обещаниями, которые тебе дают, хотя и не собираются выполнять?

Развелась целая порода пустозвонов, закованных в панцирь инструкций, служак, которых голыми руками не возьмешь, с которыми нужно уметь воевать, и Лукия воюет! Когда она выступает на совещании, не одного из присутствующих бросает в жар, не один из ответственных втягивает голову в плечи: знают, что Лукия, поднявшись на трибуну, оглядываться не станет, выдаст по заслугам хоть кому.

С комсомольских времен сохранилась в ней бурная горячность и острое, бескомпромиссное отношение к людям, сохранилась чистая вера ее молодости — вера, что жизнь, которую она строит, которую со всей страстью утверждает, эта жизнь может и должна быть совершенной, дающей человеку радость и полное счастье. И какую же вызывает досаду, как возмущает ее всякий беспорядок, что еще так часто встречается!.. Хоть бы и канал, это стойбище, куда люди с чудесною новейшей техникой выведены, брошены и забыты. В годы войны она сама была трактористкой, знает, что такое высидеть смену за рулем… И вот негде умыться, отдохнуть, похлебать горячей пищи. Разговаривая с рабочими, Лукия внешне спокойна, скупа на обещания, но внутри у нее все клокочет. Такое строительство, самый большой в Европе канал, в газетах о нем пишут, и такое безразличие к этим поистине героическим людям!.. Она уже прикидывает, куда нужно обратиться, с кем говорить, чтобы были здесь кухня, жилые вагончики, газеты, радио, уже зреют в ней те горячие слова, которые она скажет где следует.

А покамест говорит строителям:

— Будем поправлять. Однако вы тоже ушами не хлопайте. Вместе с вами будем поправлять. Ну, пока!

— Спасибо, что проведали, — слышит она вдогонку, и в этих словах нет уже ни капли насмешки.

— Ох, орлы! — говорит водитель Федя, когда «победа» снова помчалась по совхозным землям. — Механизмов нагнали, а умывальник за три копейки прихватить забыли… Ну, это похоже на нас…

Федя отличается тем, что частенько выбирает направление совершенно самостоятельно и все-таки привозит начальство как раз туда, куда нужно. Секрет своей интуиции Федя объясняет очень просто:

— Где непорядок, туда и везу. Хлеб залеживается на токах — директора туда. Где силосуют — туда обязательно. Если мы вчера, скажем, были с директором на Третьей ферме и Пахом Хрисанфович давал кому-то нагоняй, нужно его везти туда и сегодня, пускай проверит, как выполнили распоряжение.

Вот только у Лукии Назаровны бывают такие душевные завихрения, что даже и Федя не угадает. Доярок где-нибудь увидит — к ним; увидит чабана, что стоит среди поля, не минет и его, велит свернуть — не обидит человека, ведь он один-одинешенек в степи весь день, живое слово рад услышать.

Сейчас Лукия распорядилась ехать прямо на Центральную. Дорогой она расспрашивает Федю о его сыне: Федя один из самых молодых отцов в совхозе, сын его начинает уже лепетать, говорит «баба» и «мама», а батька называет покамест не «татом», а просто «есть», это потому, что отец забежит на минутку домой, и тогда он в самом деле есть, а так все больше в разъездах.

Лукию Назаровну Федя возит с особенным удовольствием. Ему нравится ее манера разговаривать с людьми, с которыми она держится словно бы даже сурово. Ей не нужно подбирать какие-то там ключи к людским душам, искать доверия, все и так знают, что она справедлива, не даст человека в обиду, заступится за честного работягу перед кем угодно. Чего-чего, а хлопот у нее хоть отбавляй. Если муж запил, жена бежит с жалобой прежде всего к ней, к депутатке. Если тебе нужна путевка на лечение, тоже, кроме врача, и к ней пойдешь еще, к председателю рабочкома, и она выслушает не менее внимательно, чем лучший врач. На что уж грызется с директором, никогда, казалось бы, нет мира между ними, а если б не она, то Пахом Хрисанфович с треском слетел бы в прошлом году весною, когда начался падеж скота из-за нехватки кормов. Лукия Назаровна тогда, даром что на собраниях мочалила его, первой же и заступилась в области:

— Если снимать, то сразу всех нас снимайте, потому что не один он в этом виноват.

Директор — трудяга, только болезнь замучила; у него застарелая язва желудка, а все некогда поехать подлечиться. Как только скажет ему Лукия Назаровна о курорте, он тотчас же подскакивает, руками отмахивается, будто перед ним закружились осы:

— После силосования! После жатвы! После обмолота!

И этих «после» у него не счесть.

— Ох, и дает она ему, эта язва! — рассказывает сейчас Федя про директора. — Бывает, в степи упадет на землю и катается возле машины, извиняюсь, аж воет, аж корчит его, прямо доходит, а чем я помогу? Пошлите вы его, в конце концов!

— Ты же знаешь, сколько раз ему путевку выделяли: не хочет — и все… Упрямый, несносный человек!

Ни с кем у нее не бывает столько стычек, сколько с директором, ни с кем в жизни она не ссорилась столько, сколько ссорится с ним, но и уважает она Пахома Хрисанфовича, как немногих. Из тех он, кто надрывается на работе, из тех, кто, не дожив до пенсии, падает на ходу. Вся душа его в хозяйстве, о чем бы ни шла речь, а на уме у него силос, механизмы, скаты, корма… Сейчас та самая пора, когда он от множества хлопот чумеет, глохнет; он не слышит тебя, если только твоя речь не про силос, не про шерсть. Он, так сказать, рыцарь силоса и жертва его. Директор совхоза-гиганта, а ходит в костюмчике потертом, никогда не поест вовремя, не отдохнет по-человечески, а дочери, которые, казалось бы, должны прежде всего о нем позаботиться, словно бы и не замечают, что отец валится с ног, что после приступа болезни, когда глаза ввалятся и желтоватую бледность щек покроет черная щетина, на него и глянуть страшно — будто из Освенцима.