Русология (СИ) - Оболенский Игорь Викторович. Страница 15

Он спросил, чем живу. Я ответил: коммерцией; кандидат наук от лингвистики, пару книг издал и приехал вот в 'родовое поместье'.

- Дом твой - в моих полях! - обнажил он вновь гнутые вовнутрь зубы. - Поле моё, брат; лучше бы мне там... Ты продавай дом. Ферма там будет, йоркширам... - Он принёс мне чай, перетаптываясь от плиты с грязным чайником к полке с сахаром и опять к столу. - А ведь я с кандидатом этой... лигвистики не дружил, нет! Штраф, помню, взял раз... - Он сел на лавку, скрипнувшую, снял кóжанку. - Не учёного штрафовал - артиста. Чтоб уважали... Эти Толян/Колян кто? Пьяницы! Я им дело дал. Пусть все знают.

- Выгонишь. Ты их выгонишь, - я пророчил. - Я здесь наездами, а и то про них слышал.

- Не-а, не выгоню, - усмехнулся он. - Верь, не выгоню. Я могу содержать таких. Отними во мне смысл, что нужен, - чем жить? А нечем... Прежде мы жили. Нынче одно: красть. Мне стало лучше - им стало хуже. Я обобрал их, чтоб жить богатым; но обобрал-то не сам, системой... - Он стал нетрезвый. - Я, брат, советским рос, октябрёнки там, пионеры... Смыслы мы знали! Смыслы с Евангелья!

- Пьёшь зачем?

- А, - звенел он в бутылку, - с нею не думаешь... Легче... Да и ведь думать что?.. Как фамилия, брат?

- Кваснин.

- Вроде ты Кваснин квасовский? И Закваскин в той Квасовке... Ну и жлоб твой Закваскин! Я дом присматривал, а он врал, что усадьба его и всегда тут его была. А тебе, вроде, дом он лишь продал, но без земли под ним. Говорил, что отец его и он сам отсидели за правду. Лиственки в спил давал, за три сотни, так как они на его земле, а сосед ни при деле, мол... Звал тебя не Кваснин к тому ж, а 'Рогожкин-москвичик'. Как же так?

- На жену, на Рогожскую, дом записан... - Я стал прощаться.

Он засмеялся. - Как-нибудь заскочу к тебе... Я - Магнатик!

Прочь я шёл вдоль мычавшего стада, выгнанного на двор... Ворота... Склон в пойму... К мостику лез в сугробах. Выше, на взгорке, был дом двух братьев, но я не глянул: некогда, сын ждал.

Сразу за Лохной, выйдя к 'магнатиковой дороге', я повалился. Стало тошнотно, всё потемнело. Наст охладил меня; свет наполнил мир... Я поднялся с тягостной мыслью. Что там? Закваскин?.. Точно, Закваскин!.. Что получается? Что усадьба его, а мой - дом всего-навсего? Он сказал так Магнатику?.. Я прощал старика, но почуял цель действовать от измышленных мнимых прав. Он и впрямь мог срубить как лиственки, так и весь мой периметр здесь, в безлесьи. Он мог спалить мой дом, чтоб владеть моим садом. Я был взволнован.

Сын крепил снежной бабе ноздри из шишек.

- Папа, снег стает? Будут ручьи? Здесь дед Коля был с палкой, чтобы воров бить. Он решил, мы они. А ты где был? будут ручьи?

Я ручьи обещал вчера, но ошибся, ибо тянул, то силясь, то угасая, северный ветер; солнце же плавило снег по верху, в пользу лишь насту.

- Лучше рыбачить, - молвил я.

Он: где удочки и наживка, черви под снегом, как их достанем? Мы с ним 'рыбачили' и 'охотились' часто. Помню, приехали раз - и в пойму; там долго крались; он ко мне приникал шепча: скоро утки? хватит патронов? вдруг будут лебеди или гоголи? громки ль выстрелы? а лиса придёт? ну, а если вдруг волки? или медведи?.. Я твердил, что вспугнём дичь; он, умолкая, миг спустя вновь трещал. Мы садились под ивой. Были шуршания в прошлогодних травах и всплески в речке... но предвечерие усыпляло... вот он зевал, не вздрагивал, если вскрякивал селезень или плыли бобры к косе... Правый берег примеривал краски вечера... я смотрел на ракиту, важную памятью... обернувшись, видел наш дом вверху, где ждала меня Ника... В сумерках мы плелись домой. Не стреляли, ценен был ритуал...

Вот - леска.

А за удилищем нам - в строй флоры, что окаймляла сад. Там росли: липа, клён, бересклет и калина, дуб и берёза, вяз и орешник, дикие сливы, дикие вишни, дикие яблони и сирень, и прочее - рай грызущим; их помёт и погрызы были ковром в снегу; что трагичнее: в этот год наст был так высок, что позволил им портить даже и кроны. Я задержался; сын же тянул меня, стимулируя к поискам. Мы прошли к части северной, где сумбурилась флора в пятнах от пиршеств заячьей контры (клочья от меха, к счастью, являли мне, что лиса и волк умеряли пыл). Утомлённый ходьбой в снегах, - да и он устал, - я взял клён, древо сорное: семена разлетаются где ни попадя; их казнят вовсю - но они экспансируют валом поросли. Клён хорош для удилищ; мы утолились. В доме, сев, я смотрел, как готовят снасть ручки, схожие с нашими, родовыми квашнинскими, то есть годными для сохи и сеч, но и, вышло, для флейты. Он хорошо играл; дар от матери, пианистки, от моей Ники. Нужно учить его; виртуозность зачахнет без тренировок.

- Умница! - я похваливал.

Поплавком стала пробка, что была в тумбочке, а грузилом стал болт.

- Червяков копать? - он шутил. - Под снегом? А земля мёрзлая.

- Слепим их.

Я взбил тесто, и, пока делалось, испытали снасть в чашке. Сын мой ушёл в процесс. А я тешился, сознавая: наша 'рыбалка' мчит полным ходом. Тесто я покромсал.

- Ишь, белые червяки зимой! На таких мы поймаем всех-всех-всех рыб! - смеялся он.

Речка Лохна здесь мелкая и студёная. В ней уклейка с плотвицей, крупное редко; асы таскались, помнится, тщетно, и новички так.

Выбредя к зарослям караганы-акации над сугробной калиткой, - к нижней так называемой по-над поймой дороге, что мимо Квасовки вьёт в Мансарово, - я нашёл, что какие-то два юнца прут мимо, и наст держал их. Впрочем, держала соединявшая два селения с Флавском и меж собой топтанная тропа. Мы сверглись вниз. Я давил сугроб, сын брёл следом с черве-пакетиком. А вверху - два юнца идут... А за ними - мой дом... Сколько нас, нисходящих, так провожал он? Первый был воевода, гордый боярин (дол весь был речкой); был затем Алексей Еремеевич, автор сельских 'эпистол', средний уж дворянин; был прадед, просто крестьянин (Лохна ужалась вниз от ракиты, той, самой древней здесь и единственной); был мой дед, Александр Еремеевич, инженер-капитан. И в финале здесь я - худосочный, конченый лузер с суженной до моих социальных, экономических и духовных мер Лохною. Рядом - сын, к возмужанию коего речка станет ручьём. Пройдя к косе, я нашёл взглядом отмель; здесь, полувек назад, мой отец шёл по лаве (мост-настил) в Квасовку. За водой и большой луговиной - кромка Тенявино из безлюдных изб у подножия склона, ибо Тенявино как по левому, так по правому берегу.

Поплавок мельтешил в волнах и сносился течением в снежном ложе с льдистой каймою. Се - ловля рыбная Квашниных, спустя века за аксаковской.

- Нету рыбок... - тихо скорбел сын.

Мы прошли, где виток быстрины делал заводь, где поплавок не скакал как чёрт.

- Посижу?.. - Сын, сказав, опустился на корточки и ушёл в себя. - Почему мы - в деревне, мама в Москве?

- Так вышло.

- Пап, а ты денежный? - он смотрел в волну.

- Нет.

- Ты умный, про языки писал - и стал бедный? Мне учить музыку, чтобы бедным быть? А зачем? И я слышал, нет средств учить меня. Вы в Кадольске, пап, спорили, что продать нужно что-то, и будут деньги.

- брáтину... Знай, давным-давно, лет с полтысячи, тут чертог стоял у большой реки Лохна. Жил в нём твой пращур... - Я чуть помедлил. - брáтина, что вы с бабушкой продали б, - от чертога. Это наш бренд, лицо.

- Я хочу динозавра, ну, электронного. По колено мне. Заведёшь - он рычит... Пап, клюнуло!

Поплавок утонул. Я повёл его вверх... прочь... крýгом... Вздыбилась ветка, капая влагой, - и леска лопнула. Сын заплакал. Весь апокалипсис для него - топляк, что сожрал крючок лютым образом. Делать нечего. Мы пошли по тропинке к нашему дому, и я накладывал шаг на шаг, чтоб ему было легче в твёрдой нивальности, чтоб вообще проторить путь, кой, я угадывал, пригодится. Наст истёк в желтотравные кручи. Я вынул спички.

- Будет гореть? Пап, дай мне!

Он спичкой чиркнул. Высушен югом, яр вспыхнул с треском; флора чернела. Сын, завизжав от чувств, бегал, сравнивал, комментировал, оборачивал белозубый лик. Я же - думал. Жуть люблю вид горящих трав и их запах с поры, когда мальчиком на Востоке видел пожарища, умиравшие подле вод. Я взглядывал в их текучее зеркало, чтоб понять: почему вдруг застыл огонь? почему он смиряется влагой? Видел же я в ней - себя. Отражение нам даёт рефлексию, вот что понял я. Также понял, что, раз огонь сник, в рефлексии, значит, гибель. То есть познание как рефлексия бытия есть смерть? Незнание живоносно?