След облака - Притула Дмитрий. Страница 11
— Давно ли вы женаты, Алексей Васильевич? — спросила она.
— Так давно, что уже и не помню себя неженатым, — усмехнувшись, ответил Алексей Васильевич. — Я, верно, родился уже женатым…
Два следующих дня они всюду были вместе — в кино, на озере, — и Анна Федоровна все больше нравилась ему. Он даже вроде жалел ее и сам понять не мог, отчего эта жалость. Оттого ли, что у нее влажные глаза и она легко может заплакать, оттого ли, что по печали в глазах и по складкам у уголков рта угадывалось близкое ее увядание.
На третий день знакомства они пошли побродить по лесу.
Недавно шли долгие дожди, и в лесу до высоты роста человека было сыро, а выше, к верхушкам деревьев, разливался зной, и этот напекшийся зной вверху и эта сырость на земле все не могли перемешаться, перелиться друг в друга, и зной звенел, но отдаленно, лишь в верхушках, здесь же была тугая застоявшаяся затхлость.
Лес казался заброшенным, звенели мошки, приставали назойливые шмели, падала на лицо уже летящая по лесу паутина, начали жухнуть травы, желтеть листья, и от начавшегося угасания летней жизни, от звона мошки, от переливающегося жара на дне синего ковша Алексей Васильевич почувствовал оглушение.
На сосне трудился дятел, казалось, он чувствовал на себе чужое любопытство и скашивал на них свой глаз, однако, упоенный крепостью собственного клюва, прервать свой труд и не хотел и не мог.
Они увидели большую муравьиную кучу и, склонившись над ней, долго наблюдали возню муравьев, вернее сказать, их суетливую жизнь.
Анна Федоровна выпрямилась, Алексей же Васильевич все смотрел на копошащихся на сосновых опадках мурашей, на чуть желтеющие, но еще с летним маслянистым блеском сосны, на разорванное соснами небо, и, внезапно подумав, что вот жалкие мураши ничего не боятся, что были они заняты трудом этим и до войны, и во время войны, и потом всегда, и что они не заботятся тем, что вот жизнь выписывает такие-то и такие-то хитрые вензеля, выплясывает немыслимый танец, показывая то прекрасное лицо, то кукиш, а то и голую мякоть, — Алексей Васильевич даже позавидовал им.
И внезапно, мгновенно почувствовал Алексей Васильевич — он живет! Если б сейчас кто-нибудь сказал ему, что когда-нибудь он начнет болеть, стареть и в конце концов исчезнет, Алексей Васильевич этому бы очень удивился и смириться с такой ложью ни за что бы не смог.
Потому что никогда он не смог бы отделить себя от этой затхлости, зноя и мурашей, ему всегда так везло, тело его не успело да никогда и не успеет состариться, душа его еще так весела, заботы били его, но не сумели вывернуть душу, как выворачивают мешок для просушки, так всегда и будет, вот именно и точно — так всегда и будет.
Снизу вверх взглянул он на женщину, стоящую над ним, и увидел ее полные ноги и угадывающуюся под кофтой высокую грудь, увидел ее блестящие, серые, чуть влажные глаза и рывком поднялся, да так порывисто, что хрустнуло и заломило в коленях, и глухим, деревянным голосом сказал:
— Надо бы придумать что-нибудь, Анна Федоровна. Не все же по лесу ходить. — Голос казался ему чужим, губы пересохли, и он провел по ним языком.
— Куда ты спешишь, Алексей Васильевич?
— Я-то не спешу. Вот только времени мало остается, Анна Федоровна.
— Не так чтобы и мало, Алексей Васильевич.
— Но уж и не много. Восемь дней всего. А четыре дня — тю-тю — уже улетели.
После обеда Алексей Васильевич пошел в поселок и нашел женщину, которая согласилась сдать им на неделю веранду, выходящую в сад.
Женщина была крупной, прямой, с маленькой головкой. Она была похожа на ящерицу. Она не спрашивала Алексея Васильевича, зачем ему веранда, она только хотела, чтобы он не скупился, и он не скупился.
Они купили яблок, винограда, вина и, когда над садом осторожно закружились сумерки, начали свой праздник по случаю временного новоселья.
Праздник, однако ж, получался невеселым, потому что Анна Федоровна стеснялась Алексея Васильевича, и, как он ни старался развеселить ее забавными историями, у него ничего не получалось, и она напряженно молчала. Тогда замолчал и Алексей Васильевич.
Он подошел к распахнутому окну. В сумерках виден был покатый склон, расплывающиеся деревья, за ними чернело шоссе, и по нему проносились машины на Ленинград.
В соседнем дворе глухо замычала корова. В саду устало перекликались птицы.
Она подошла к нему и стала рядом. Долго стояли, молча привыкая друг к другу. Осторожно дотронулась до его ладони, и легкого этого прикосновения было достаточно, чтобы Алексей Васильевич резко распрямился и рывком повернулся к ней и рывком же притянул ее плечи к себе. Он не рассчитал силы и ударил ее губы своими зубами. Она подняла руки, чтобы обнять его за плечи, и в движении ее была не страсть, но покорность, он же, потеряв уже голову, с такой силой сжал ее, что ей трудно было дышать, лицо ее побледнело, даже помертвело, он чувствовал на губах сладковатый, солоноватый вкус ее крови и от этого еще сильнее сжимал ее плечи. Шея его заныла от напряжения, в затылке звенело, и весь он был так напряжен, что, режь его ножом, коли топором, он бы не очнулся и ничего бы не заметил.
Так, замерев, стояли они долго, пока полностью не растворились в сумерках.
Как ни был Алексей Васильевич напряжен и звенящ, снимая с подушки чуть пропыленную накидку, он, однако ж, подумал, что хозяйка их, длинный столб с головой ящерки на верхушке, поскупилась постелить им свежее белье.
Пепельницы на веранде не было, и Алексей Васильевич, сделав из старой газеты кулечек, стряхивал пепел в него.
Он лежал, запрокинув голову, глядя в оклеенный старыми газетами потолок, ему сейчас было легко и свободно, и он поймал себя на том, что улыбается.
Он думал об Анне Федоровне — она была застенчива и неопытна, и это нравилось ему. Его бы не испугало, если б она, понимая, что впереди у них мало времени, была бы даже и бесстыдна, но то, что она застенчива и неопытна, трогало Алексея Васильевича. Ему даже было и жалко ее — не так уж много лет до увядания, а она неопытна, как молодая девушка.
Вдруг он услышал слабый всхлип.
— Это что такое, Анна Федоровна? — удивился он.
— Если б дочь узнала, как отдыхает ее мать… — сквозь слезы ответила она.
Это даже и рассердило Алексея Васильевича — он бы хотел лежать молча, чувствуя легкость, свободу и послушность собственного тела, надолго запоминая эту легкость и свободу.
— Но ведь она взрослая, твоя дочь, Анна Федоровна, — сухо сказал Алексей Васильевич.
— Лиза никогда не простила бы мне.
— Но ведь она замужем, — усмехнулся Алексей Васильевич. — Небось у самой скоро будут дети.
Алексей Васильевич был удивлен этим разговором, ему было смешно и досадно, что вот взрослая женщина переживает, что подумает о ней взрослая дочь, он даже со злостью подумал, что та в подобных случаях не стала бы заботиться мнением матери.
Ему хотелось лежать молча, запрокинув голову, прислушиваясь к ночной жизни сада, однако он все же поборол свое раздражение.
— У меня никогда никого не было, кроме мужа, ты уж поверь мне, Алексей Васильевич. И ты не думай, что я какая-нибудь такая.
— Я и не думаю, — с досадой ответил он. — Ты успокойся.
— Нет, не успокаивай меня, Алексей Васильевич. Я не должна была.
— Да что уж теперь говорить, должна, не должна… — Досада его все росла. — Перед дочерью тебе стыдно, перед мужем тебе стыдно…
— Да, и перед ним тоже, — горько сказала она.
— Что ж сделаешь, если его давно нет. Не ты же в этом виновата. Его уже нет, а я есть. Не моя в том вина, если разобраться.
— Нет, ты этого не понимаешь, — упрекнула она его.
— Да, я этого не понимаю.
Спорить ему не хотелось, и вскоре он заснул.
Проснулся он рано — спать мешало солнце. Он осторожно подошел к окну, сел на табуретку, упершись подбородком в тонкий подоконник, и замер. Замер оттого, что внезапно и близко увидел солнце.
Это было огромное, ярко-красное с черной бахромой по краям, распухшее солнце. Оно лениво висело над поселком. Все утро вбирало оно в себя туман и росу и теперь было рыхлым и водянистым. Небо же вокруг него стало обнажено и сжато.