След облака - Притула Дмитрий. Страница 14

— Дело хорошее. Одной тоже скучно: сын в армии, не сидеть же дома по углам. Дело уж такое: если к кому присоседюсь, то не так просто отбояриться от меня.

— Хорошее дело, — повторил Алексей Васильевич.

Они стояли на крыльце. Надя оглянулась на дверь и, убедившись, что ей никто не помешает, торопливо сказала!

— Ты вот что, Алексей Васильевич, ты уж нашу Аню не обижай.

— Да что ты это? Как же я могу ее обидеть?

— Вот и не обижай. Она у нас сейчас вон какая. Да ты и сам видишь. Вроде ты один на свете и никого больше. Такого никогда с ней не было. А я уже тридцать лет знаю ее. Тоже срок.

— Не бойся, Надя. Я не смогу ее обидеть. Времени для того не будет. Не смогу и не успею.

Надя помолчала, как бы прикидывая, стоит ли с Алексеем Васильевичем говорить дальше.

— Ты небось думаешь, что раньше у нее жизнь была повидло.

— Да. Думаю, как раз повидло.

— Как же, повидло, только рот разевай. Покойничек сукин сын был что надо. Куркулек — другого такого в городе не было. Он тебе мебель отличную сделает, да и плотник — лучший в городе. Руки и правда золотые были, ну и рвал как только мог. Сам говорил: я даром и плюнуть не подумаю. Это еще ничего. Главное — он хоть редко, да уж метко срывался. Из дому, правда, ничего не нес, на свое рука не поднималась, но уж по чужому счету тяжел был во хмелю. И говорили Ане — разведись, сама лучше проживешь. Но гордость, видишь, у нее, да и дочь все жалко было. Он и под поезд попал по пьяному делу. Не знал разве?

— Не знал. Я думал, у них совет да любовь.

— Да, как же, держи карман шире. Аня неделями от синяков не просыхала.

— Не знал. Думал, тоскует по нему.

— Ну, для виду у нее всегда так. Не хочет, чтобы жалели ее. Вот так, Алексей Васильевич. А сейчас — совсем молодая стала. Я и говорю: ты уж поосторожней, ты потише на поворотах.

— Ладно, Надя, я все понял.

— И добро. А ей — ни-ни.

— Само собой.

Они пили чай под малиновое, клубничное, сливовое варенье, Алексей Васильевич еще выкатывал забавные истории, но что-то уже нет-нет и царапало грудь Алексея Васильевича, и он понял, что это была грусть, она все чаще и чаще беспокоила его, пока не перелилась в устойчивую и назойливую печаль.

И тогда он почувствовал, что ему хоть недолго надо побыть одному, и снова вышел в сад.

Взошла полная луна, небо казалось особенно сухим, в глубине сада что-то глухо гукало, и это засыпала неизвестная Алексею Васильевичу птица. Медленно спадала жара. В свете луны листья казались густо-зелеными и влажными.

Алексей Васильевич встал за ствол старой яблони и долго стоял молча.

Он не вздыхал и не жаловался, он осторожно привыкал к своей печали.

Он поглубже вобрал в грудь воздух, чтобы смирить сердце и вытолкнуть из себя печаль, но это не помогло.

Так он и стоял, сквозь листья осторожно поглядывая на луну, широко расставив ноги, руками охватив за спиной шершавый ствол яблони.

Печаль была так нова и неожиданна для него, что он не сразу понял причину ее, — может, нездоровится, думал с надеждой, но понимал, что совершенно здоров.

Алексей Васильевич хотел было идти в дом, чтоб скорее забыть о печали, даже оттолкнулся правой ногой, чтоб левую занести на ступеньку крыльца, как вдруг отдаленно понял причину печали.

Сначала это была лишь слабая догадка, но она крепла и крепла и стала окончательной уверенностью. Вот ведь как все просто — да он любит эту женщину, и все тут.

И от этого понимания ему стало так горько, что он сел на ступеньку крыльца. И рукой придерживался за перила. И голову опустил ближе к коленям.

Сейчас Алексей Васильевич пожалел, что поехал в дом отдыха. Ему бы просидеть дома, ремонтируя квартиру, и тогда все было бы легко и не давила бы грудь тяжелая печаль.

Он мог бы всю жизнь прожить, не узнав тяжести этой печали, но вот ведь как ему не повезло. А не молодой мальчик, шестой десяток идет, как ни крути.

Алексей Васильевич успокаивал себя, что он, в сущности, человек вольный и никому ничего не должен. Всю жизнь он хотел жить весело, однако ж веселья в его жизни, скажем прямо, было маловато. Ни одна беда, что была у всех, не прошла и мимо него, и те пот и кровь, что пролили все, пролил и он, и не прятался от бед, не ловчил в голод и бездомье, и, что положено было принять, принял все.

Он растил детей, и вот теперь, когда дети выросли и за них можно не беспокоиться — сын сам воспитывает мальчишек в ПТУ, дочь из лучших портних в городском ателье, — Алексей Васильевич твердо может сказать, что никому ничего не должен.

И поэтому сейчас, когда печаль поджала душу, он может махнуть на все рукой и сказать: пусть все будет как будет. Мешать себе он не станет.

И, успокоившись, с видом решительным вернулся в дом.

— Ну что ж, братцы, пора и отдыхать, — сказала Надя. — Потопаю я, пожалуй.

Они ее не удерживали.

Окна забыли закрыть и занавесить, и лунный свет, отражаясь от зелени сада, клочьями плыл по комнате.

Встревоженные луной, отчаянно ныли комары. В саду что-то тесно шуршало, перепутывалось, вздрагивало. Среди этих шорохов и дальних неясных вскриков Алексею Васильевичу было тревожно и смутно, и вдруг, крепко зажмурив глаза, чтоб не видеть зелени сада и отраженного лунного света, он почувствовал — не умом, не сердцем даже, но как-то кожей, — что он не только любит эту женщину — к этому он понемногу начал привыкать и, унимая нытье печали в груди, смиряться с этим, — но он окончательно почувствовал, что он еще никого и некогда не любил. Короткие беспечальные встречи — что говорить о них. Сейчас ясно было до конца, что он никогда не любил и жену свою Клавдию Денисовну, и понятно было, что он всю жизнь прожил с ней рядом только потому, что должен же кто-то заботиться о нем, готовить ему пищу, штопать носки, растить его детей.

Что-то покручивало его, постанывало в нем, и Алексей Васильевич отдаленно, смутно догадывался, что в нем что-то просыпается, но только что, что? А как ведь замечательно жил — для веселья, для счастья, для того, чтоб знать наверняка — солнце взойдет, вот оно-то никогда не обманет и взойдет обязательно; а работал — и работал хорошо, — чтоб кормить и одевать себя и семью; да что говорить, даже во времена бед, когда гибли его друзья, он, конечно, горевал и печалился, но и тогда оставалось место для короткой радости — а он-то сам жив!

И не то беда, что жизнь его уже подлетает к закату, а то беда, что вот сейчас догадался он, что прожил ее, никого не любя, с душой, что ли сказать, спящей. Вот-то с чем не мог он сейчас смириться: дело нешуточное, жизнь, как ни крути, она не чья-нибудь, а он-то несся безоглядно, думал, вот как все весело, радостно, так бы и всегда — и вдруг стоп машина, а ходка-то, оказывается, холостая, пустой, выходит, прогон.

Однако же оставалось место и для утешения: нет, нет, жизнь его не пропала, она лишь могла пропасть, но не пропала, ему должно было повезти, и ему повезло — он встретил эту женщину, и вот теперь заскрипела, закрутилась и проклюнулась в нем его душа.

Наученный быстрым летом и свистом прожитой жизни, он жизнь свою дальнейшую видел в два-три пролета глаза, и сейчас она казалась такой короткой, что понятно было, что никого больше, кроме этой женщины, он полюбить не успеет.

И тогда он обнял Анну Федоровну так крепко, чтоб уж никогда не разнимать объятий, и она прибилась к нему, дыхание ее на груди проникало сквозь его кожу и осторожно обволакивало его сердце мягким, чуть дрожащим теплом, и он, закрыв глаза, уже забыл себя полностью, лишь потерянно повторял ее имя, как же так, и навсегда, и никогда больше, и:

— Аня, Аннушка, Анюта.

А она-то, не привыкшая, верно, к тому, что кто-то потерянно зовет ее, прижалась к нему вовсе накрепко, вовсе уже навсегда, и глаза ее у него на груди были влажны, дыхание так тепло, что обволакивало не только что его сердце, но всю его кожу, все тело целиком.

— Аннушка, Аннушка, хорошая ты моя.

И она, уже, кажется, поняв его состояние, выдохнула, как захлебнувшись: