След облака - Притула Дмитрий. Страница 30

Костер погас, и Карпухин стал раздувать огонь. Сломал ветку, выпрямился и вдруг почувствовал легкость во всем теле. Никогда не было такой легкости. Разжег костер. Поставил чай. Легкость все не покидала его. Тихо подошел к Миле.

Она спала, свернувшись в комочек. Маленькая какая. Дышит легко, как ребенок. А на лице улыбка. Светится лицо. И она такая теплая, что кажется — пар от нее идет.

Вдруг Мила открыла глаза и улыбнулась.

— Здравствуй, Витя, — сказала она.

Но чаще Карпухин вечерами сидел дома.

Вот он сидит у сарая, молчаливый, много курит, лениво переговаривается с женой и тещей. Сын Тишка вертится у ног, рад, что отец дома. Вот поздно вечером приходит старший сын Федя — ты опять где-то болтался весь вечер, и чтобы я тебя больше не видел с этими шалопаями, да не шумите вы, папаша, скоро уже надену звезду на шапку, в армию отчаливаю.

А вот теща, медлительная, грузная, хранитель мира в семье, а вот и жена Раюшка. Все бы ничего, но жена есть жена, и ты муж, и, как иногда говорит Раюшка за праздничным столом, мне чужого не нужно, но положенное-то отдай, и положенное отдать придется, и каждый вечер Карпухин боится, что ночью, во сне, он назовет жену Милой.

Каждый раз, когда Карпухин отворяет калитку родного дома, ему кажется, что кто-то в грудь ему всунул бомбу замедленного действия. Такую маленькую бомбочку. И она может взорваться с минуты на минуту. Вот Тишка лишний раз потянет за руку, вот жена что-то не так скажет, вот теща посмотрит косо — все! Карпухин начнет вопить на весь дом, мебель ломать, топтать огород. И так все лето. Вот сейчас он не сдержит себя и начнется свистопляска. Пока сдерживается. Но желание крушить есть каждую минуту. Домашние это чувствуют, боятся Карпухина и осторожничают с ним.

И всякий раз, вздыхая, думает — вот была бы здесь Мила, хоть бы поговорили. А то ведь и поговорить не с кем. Ну-ка расскажи кому-нибудь из друзей. Посмеются, по плечу похлопают — ну, ты молодец, Витя, жена у тебя будьте здоровы, за день не объедешь, а ты еще какую дамочку себе оторвал, это же праздничный пирог, а не дамочка, это же съешь и пальцы оближешь, ну, лихой ты, однако, парень.

Да он просто болен, Карпухин. Ему лечиться надо. Только вот не помогут никакие доктора. Сам себе поможет.

Сегодня ляжет спать пораньше, а завтра проснется здоровым. И покатится себе гладкая привычная жизнь. Работа, дом, футбол, заботы. Все! Как раньше. Не может человек ходить с постоянной злостью в груди. Не может все время в груди торчать бомба. Она когда-нибудь взорвется. И все полетит вверх тормашками. Семья, дом, хозяйство. А все своими руками делалось. По камешку. По досточке. Вся жизнь. Но вот уж завтра он выздоровеет. Никуда не поедет.

Но все равно Карпухин знает — сегодня четверг, а завтра пятница, а потом будет суббота и он погонит на вокзал.

— На футбол поехал, — твердо скажет жене и отвернется, чтобы она не видела его нетерпения.

— Какой еще футбол, уехал же «Зенит», — услышит злой голос жены, а в дверях увидит тещу, она осуждающе покачает головой, баба умная, она не полезет не в свои дела, но уж осудить зятя — ее право.

— Так есть и другие команды, — отрежет Карпухин и зло добавит: — Умная какая нашлась! Есть «Динамо» и «Нева», — и сразу погонит на вокзал — а-а-а, гори все огнем, только болезнь в груди, жизнь отгорает, пролетает она, пропадает пропадом.

А назавтра Карпухин снова будет сидеть у сараев, будет много курить, жизнь свою клясть, знать, что вот сейчас, в следующую минуту, взорвется его злость. А потом в назначенный день Карпухин все бросит и помчится на вокзал.

Так было с ним каждый день, все лето, пять месяцев.

А сентябрь был долгим, сухим, ездили за город часто, знали — скоро осень, и наконец в начале октября загвоздили холодные дожди. И тогда потерянно брели по лесу пары, это было под самым городом, темнеет рано, брели пары, а вдали свистела электричка, дожди грызли землю и лес, упали осенние сумерки, тихий гул стоял над лесом, пора, пора по домам, и тебе, и мне, электричка зовет нас, прошло безоглядное лето, это когда еще весна придет, прощай, прощай, пора нам.

А как они навалились на нас. И удар за ударом. И штрафной. И удар в штангу. И угловой. И еще удар.

И гвоздят. И гвоздят. И гвоздят.

И вдруг короткая подача — навес не на дальнюю штангу, а на ближнюю, и какой-то долговязый взмыл надо всеми и лбом уложил мяч под штангу. Стадион ахнул. И сразу молчание. Полная тишина.

— Да что же так, — протянул Карпухин и успокоил Милу: — Бывает.

Да, бывает. Все бывает. То ты, а то и тебя. Не все сразу.

Время еще есть. Мало, но есть. Когда тебе везет, ты говоришь: не так уж худо жить на свете, братцы, а потом везение вдруг кончается и тебе забивают гол. А, да что там, время еще есть. Снова будет сиять солнце. Снова ты будешь срывать цветочки на лугу.

Держись, мальчики, неслись вопли, уж мы-то с вами, и нас здесь сто тысяч, и все мы вместе — горло к горлу, сердце к сердцу, с вами мы, братцы, так и вы не подкачайте.

И они задвигались — прощание до весны, матч последний, бегать, ребята, бегать, есть еще порох, и пошли, голубчики, и Слава, и Юша, и Пингвин, повалили, братцы.

Сумерки все сгущались и сгущались, и уже таяли фигурки на поле, а Карпухин курил папиросу за папиросой и бросал окурки под ноги, все нервничал — дело это такое, выиграть бы надо. Не то чтобы зарез без двух очков, но должно бы повезти. Раз уж так положили.

Ветер рвал голубую накидку, и Карпухин еще сильнее обнял плечи Милы, и сердце ее стучало у него на груди и сливалось со стуком его сердца, и было трудно дышать, и это было одно сердце.

Ну, давайте же, братцы, пас точнее, и друг другу помоги, и выйди вперед, надо же ведь выиграть, раз такое дело. Немного-то и осталось. Должно же нам повезти.

И они навалились. Атака за атакой. Волна за волной. Сейчас раздавим их. Выиграем. Обязательно выиграем. Быть иначе не может. Да повезет нам, братцы.

И вдруг кто-то из чужих украл в центре поля мяч и поволок его, а наши-то рты пораскрывали и замерли, а тот доволок его до штрафной и выстрелил в угол. А-ах — протяжный вопль пошел. Сердце оборвалось. Упало. Растоптали его ногами. И молчание. Только молчание. Тишина после взрыва.

Но тут свистки начали рвать тишину: балерины, пижоны с Невского, тюлени.

Но поздно. Делу не поможешь. Проиграли.

А ведь так все было близко. Вот только руку протяни. Так близко. Вот она, победа. Только бы немного везения.

И вдруг — все! Финальный свисток. А те-то, победители, запрыгали. А свои-то понуро побрели в раздевалку. Их распинали свистки.

И уже сорванцы не выдержали и по рядам, по рядам бросились вверх. И сразу большое копошение началось, и стадион стал пустеть.

Только постоянные болельщики замерли на местах, застыли в молчании. Минута траура. Прощание до весны.

Карпухин свернул накидку. Еще раз посмотрел на поле, махнул рукой.

Так все было близко. Но поздно. Сезону конец, его не переиграешь. Счетчик Карпухина отстучал уже тридцать восемь раз. Через два стука — сорок.

Стадион опустел. Упала тишина. Ветер мел по проходам бумажные стаканы и подсолнечную шелуху. Поле утонуло в сумерках. Празднику конец. Уходи. Прощай. Сердцу сиротство.

Медленно поднялись наверх. Встали над заливом. Долго смотрели вниз. Ветер стих. Залив был тяжел и неподвижен — мертвый залив.

Прошли мимо табло. Обогнули северную трибуну. Вышли к центральной лестнице.

Внизу плыла черная река. Бесконечный поток людей. Сто тысяч. Все давятся в проходах, всех несет водоворот.

Пора согреться, друг, это же осень пришла, и это конец сезона, и что же нам остается, хоккей, что ли, но это уже не тот пирог, так и пора, пора согреться.

А река уже стала мелеть. Поток все уплывал и уплывал вдаль. Пора домой. А там, у горизонта, стоял густой туман, и река медленно уплывала в него. Вдруг стало пусто. Пробежали одиночки. Потом пробрели пары. Все пропало в тумане.