След облака - Притула Дмитрий. Страница 32
Сидели, тесно прижавшись плечами. Генаша вертелся, каждому соседу в отдельности стараясь растолковать, кто он, куда и зачем едет, чтобы не принимали его за человека случайного. Особенно он привязался к старушке, сидевшей напротив, спрашивал, как проехать в Третий Новопевческий переулок, где, собственно говоря, и живет его брат, к которому он, Генаша, сантехник домоуправления, едет из Фонарева, и как лучше найти брата, утром-то, понятно, не успеть, а в каком училище брат служит, Генаша, на беду, не помнит, и придется где-то до вечера прокрутиться и уж потом заявляться к брату, он и сам все это понимал, но всякий раз с удовольствием спрашивал старушку и радостно выслушивал терпеливые ее ответы.
Радость была: Генаша не привык, что такая вот почтенная старушка в третий или же в четвертый раз объясняет одно и то же. Она, верно, считает его недоумком, а Генаше просто приятно было чувствовать на себе всеобщее внимание.
И тогда, чтобы уж ни у кого не оставалось сомнения, что он человек законный, а не ветер в дырявом кармане, Генаша снова повторил, что он сантехник домоуправления, и старушка и все пассажиры, уже отчасти взбудораженные Генашиной говорливостью, согласно закивали, де, они ему верят, однако ж для полной убедительности Генаша полез за паспортом и всем его показал, но люди воротили носы либо глаза прикрывали, так доказывая доверие, Генаша же, добивая, показал еще и красный пропуск в воинскую часть и, чтоб уж никто не сомневался в его ремесле, начал рассказывать, как человеку самостоятельно, без его, Генашиной, помощи, справиться с пробкой в батарее либо промыть клапан в водосбросе, и снова возвращался к тому, как лучше найти брата, и, в какой раз выслушав объяснения, Генаша все начинал по новому кругу.
Не объяснения ему нужны были, не советы — нет. Внимание было нужно всеобщее, вот ведь в чем дело, мать честная.
И, удовлетворенный, поговорив с хорошими людьми часа, что ли, четыре, далеко за полночь он задремал, сидя на нижней полке, выставив ноги в проход.
А когда проснулся, было уже утро, были суета и поспешность и была уже Москва.
Попрощавшись с пассажирами, Генаша вышел на перрон. Однако ж пошел он не налево, со всеобщим потоком, но отчего-то пошел направо и, спустившись по деревянной лестнице, вышел в узкий переулок.
От вокзала его отделяла глухая кирпичная стена, и Генаша увидел, что стена эта залита красным ранним солнцем, что деревья в снегу и покруживается снежная пыль, опутанная розовым солнцем, а воздух так гулок и прозрачен, что Генаша сразу и окончательно понял — да это же весна пришла. Ранний свет, солнце от зимы переломилось к весне и начало расплескивать жар, в воздухе голову что-то такое покруживает — весна это пришла, и точка, и все разговоры.
И уж казалось, что он и с места не трогался, а стоит у себя на Дегтярной улице, у такой же вот глухой стены, и началась такая же весна. Но только там он все крутился с одной работы на другую, так и прокрутил начало весны. Нет уж, шиш, к ним весна еще не подкатила. Как раз за его отсутствие и подкатит.
Переулком пошел Генаша вперед и вперед и вышел к пустынному садику. Садик этот распахивался для глаз, и, ахнув, Генаша вдали и как-то внизу увидел Москву. И она вся была вроде, как бы сказать, голубая, и это была плотная весенняя голубизна, вдали льдистыми глыбами синели огромные дома, голубизна мешалась с сиреневыми дымами, и сквозь них пробивалось тугое и словно бы вылизанное собственным жаром солнце.
Генаша сел на скамейку и еще раз осмотрелся — справа угадывалась большая улица, и по ней потоком неслись машины. Генаша закинул ногу на ногу, локти завел за спинку скамейки и ощутил себя свободно и самостоятельно, словно бы он фон-барон либо принц заморский. Он даже и подремал, а очнувшись, почувствовал, что малость обалдел от сплошной голубизны вокруг, и тогда начал соображать, что же ему делать дальше. Ведь он ехал не на скамейке сидеть. Он, вообще-то говоря, ехал повидать брата Федора, которого не видел пятнадцать лет.
Вернее сказать, это он всем говорит, что пятнадцать, а если память поднапрячь, то и все двадцать выйдут. Точно и выйдут двадцать. Федор как раз был курсантом. Или же вот только училище окончил. Он и заезжал к Генаше на день. Или же — чтоб точным быть — переночевать. Фонарево, кажется, выходило Федору по пути. А переночевать негде было. Вот тогда они и виделись в последний раз. А больше Фонарево, верно, не лежало на больших путях Федора. Так понимать следует. Они, конечно, поздравляли друг друга с праздниками, а потом вот какая история вышла.
Генаша только женился и собирался с Катей на юг, понимая, что в другой раз такого желания может и не выйти, и хотели они с Катей пару дней по Москве покрутиться, ну, и написал он Федору насчет этой пары дней, однако ж то ли Федор письма не получил, то ли получил, но служба помешала, то ли получил и служба не помешала, но боялся, что пара дней перельется в пару недель, но на письмо, словом сказать, ответа не дал. Так вот пятнадцать лет назад и зачахла их переписка. Однако сегодня это все прояснится.
Генаша вновь затруднялся соображением: ехать ему прямо сейчас либо подождать вечера.
Решив ехать прямо сейчас, Генаша бодро зашагал направо, к шумной улице, и он некоторое время приставал к спешащим людям, но получалось так, что никто не знал, где Третий Новопевческий переулок, и люди огорчались своему незнанию и Генаше, что он отвлекает их от важных столичных дел. Устав спрашивать, Генаша что-то такое отдаленно почувствовал, что никому до него хоть какого-то, хоть постороннего дела нет. У них свои дела, его же дел они узнать не успевали, да и не хотели успеть. Он бы с радостью объяснил любопытствующему человеку, откуда он, Генаша, зачем сюда пожаловал и каким стоящим делом занимается, но таких любопытствующих не было, и это очень огорчало Генашу.
И среди этих огорчений Генаша тоже как-то отдаленно понял, что и брату Федору, так-то говоря, особенного дела до него нет. Потому что если б — вообще сказать — было, обозначился бы он что-то такое поранее, нашел бы как-либо Генашу, что ли. И это открытие еще больше огорчило Генашу.
Он увидел в переулке пивной ларек и понял, что пиво отчасти даже и смоет его огорчения.
Он взял в руки кружку, отошел в сторонку, отхлебнул малость, и это было золотистое свежее пиво, и ух ты, давно такого не пивал. В каждую пору проникает, словно бы после лихой баньки принимаешь, с макушкой, с крышкой обволакивает, ах-ха-ха, вот так пиво, душистое, и вот как забирает, и, отходя от огорчений, Генаша поднял голову, и он увидел, что с крыш капает и тротуар подмокает, и он увидел, что плотная голубизна вдали размывается и над городом висит сиреневая дымка, и все ярче разливается густое солнце, лбом крутым выкатываясь над домами, обогревая последние часы зимнего неба, и вот-то получалось, что вроде как раз и можно жить, не так все вроде и огорчительно, спешить вот только не надо, суетиться, мельтешить, все вроде и поправится, вовсе еще не поздно, совсем не поздно, напротив того — весна впереди, лето впереди, да что долго судить-то — жизнь впереди.
И, допивая кружку, Генаша так сообразил: брата не повидал — полбеды, главное — нужно было себя проявить. И проявил, а дальше — кто ж это его за язык тянет. Скажет, как хотелось чтоб было: мол, Федор принял его будьте-нате, стол накрыл — Генаша на все лопатки, и все хорошо, порядок полный, и, как говорится, ладушки-где-были-у-бабушки. Да всяк позавидует. Тем Генаша и утешился.
Для верности, точнее сказать, для полноты счастья он взял вторую кружку и, отхлебывая из нее, даже радовался тому, что поскорее увидит свою Наташку. Ночь не видел, а как соскучился. И вот беда-то: он так и сяк напрягался, а все не мог наглядно представить свою младшую дочь. То есть он, конечно, помнит всю ее, но прежнюю: вот она смеется во сне, вот она покачивается, изображая Павла Ливерова, вот — ай-ай-ай — скорбно вздыхает, ожидая наказания за разбитую тарелку, но это Наташка прежняя, а вот сегодняшнюю, ну хоть убей его тут, вспомнить Генаша никак не мог.