Моя гениальная подруга - Ферранте Элена. Страница 26
Лила упорно затаскивала меня на эти вечеринки: уж не знаю с чего, но ее вдруг заинтересовали танцы. И Паскуале, и Рино неожиданно оказались прекрасными танцорами, они учили нас танго, вальсу, польке и мазурке. Надо сказать, Рино в роли наставника быстро терял терпение — в отличие от невозмутимого Паскуале. Тот сначала просил нас ставить ступни ему на ноги, чтобы мы лучше запоминали па, а потом кружился с нами по дому.
Я обнаружила, что мне очень нравится танцевать. Я готова была танцевать часами. Лила, напротив, вела себя как обычно, будто просто хотела узнать, как это делается. Если она и получала удовольствие, то только от учебы и часто не танцевала, а сидела в стороне, смотрела и аплодировала самым умелым парам. Однажды, когда я пришла к ней, она показала мне книжку о танцах: каждое движение объяснялось и сопровождалось иллюстрациями, на которых были изображены черные фигурки танцующих мужчины и женщины. В тот день она была в необычно приподнятом настроении, обхватила меня за талию и закружила в танго, напевая мелодию танца. Тут в комнату вошел Рино, увидел нас и расхохотался. Ему тоже захотелось потанцевать: сначала он станцевал со мной, потом с сестрой, все так же без музыки. Заодно рассказал, что на Лилу напало такое стремление к совершенству, что она заставляет его по многу раз повторять одно и то же движение, хоть у них и нет граммофона. Как только он произнес это слово — граммофон, — Лила прищурилась и крикнула мне из угла комнаты:
— Знаешь, что это за слово?
— Нет.
— Греческое.
Я смотрела на нее в растерянности. Рино тем временем оставил меня и подхватил в танце сестру: она вскрикнула тонким голосом, вручила мне учебник танцев и запорхала с братом по комнате. Я поставила учебник рядом с другими ее книгами. Что она хотела этим сказать? «Граммофон» — итальянское, а никакое не греческое слово. Но тут я заметила, что из-под тома «Войны и мира», на котором красовался подписанный учителем Ферраро библиотечный формуляр, выглядывает потрепанное издание «Грамматики греческого языка». Грамматика. Греческого. С трудом переводя дыхание, запыхавшаяся Лила пообещала:
— Я потом запишу тебе слово «граммофон» греческими буквами.
Я сказала, что мне пора, и ушла.
15
Получается, она решила начать учить греческий еще до того, как я пойду в школу? И учила его сама, при том что мне такое и в голову бы не пришло — летом, в каникулы? Выходит, она делала то, что должна была делать я, только быстрее и лучше? Когда я таскалась за ней, она меня избегала, но в то же время следила за тем, что происходит в моей жизни, чтобы снова меня опередить?
От злости я несколько дней старалась не попадаться ей на глаза. Пошла в библиотеку за греческой грамматикой, но она была там в единственном экземпляре, и ее по очереди брали все члены семьи Черулло. Может, мне лучше вычеркнуть Лилу из своей жизни, стереть, как неудачный рисунок на доске? Кажется, тогда я впервые задумалась об этом. Я чувствовала себя слабой, уязвимой. Не могла же я постоянно следить за тем, что она делает, обнаруживая, что она тоже в курсе всех моих дел: ни к чему хорошему это не привело бы. Поэтому я махнула рукой и вскоре снова к ней пришла. Попросить, чтобы она научила меня танцевать кадриль и показала, как записывать итальянские слова греческими буквами. Она согласилась и до того, как начался учебный год, заставила меня выучить греческий алфавит и освоить правила чтения и письма. У меня появлялось все больше прыщей. Я ходила на танцы к Джильоле, но меня не покидало чувство, что я уродина.
Я надеялась, что оно как-нибудь пройдет, но оно только усиливалось. Однажды Лила танцевала со своим братом вальс. Они танцевали так хорошо, что мы освободили для них все место. Я стояла как зачарованная. Они были такие красивые и двигались так слаженно. Я смотрела на них и отчетливо понимала, что за очень короткое время Лила перестала быть похожей на девочку-старушку: так под пальцами музыканта, увлекшегося импровизацией, исчезает главная тема. В ее фигуре появились плавные изгибы. Высокий лоб, большие глаза, которые она время от времени прищуривала, маленький нос, скулы, губы, уши… Казалось, ее лицо настраивается — и вот-вот настроится — на новую оркестровку. Когда она забирала волосы в хвост, обнажалась длинная изящная шея. Грудь напоминала два маленьких крепких яблочка, все более заметные. Спина, прежде чем перетечь в дугу бедер, делала глубокий изгиб. Щиколотки все еще оставались слишком тонкими, детскими, не успев приспособиться к новой девической фигуре. Парни, пока Лила с Рино танцевали, пялились на нее еще пристальнее, чем я. Первый — Паскуале, но и Антонио, и Энцо. Они не отводили от нее глаз, так, будто нас, всех остальных, вообще не существовало. Да, у меня грудь была больше. Да, Джильола была ослепительной блондинкой с правильными чертами лица и идеально ровными длинными ногами. Да, у Кармелы были красивые глаза, и держалась она все более раскрепощенно. Но все это ничего не значило: от гибкого тела Лилы исходило нечто почти неосязаемое, что мужчины чувствовали кожей, некая неведомая сила, похожая на гул приближающейся бури. Это была зарождающаяся красота. Только когда музыка смолкала, они приходили в себя и, смущенно улыбаясь, преувеличенно громко хлопали в ладоши.
16
Лила была злая: в глубине души я в этом не сомневалась. Она показала, что может не только ранить человека словом, но, если надо, без колебаний убить, хотя меня эти ее способности занимали меньше всего. Скоро на свободу, твердила я себе, вырвется нечто куда более опасное. В голове упорно вертелось слово «колдунья», пришедшее из детских сказок. Но, какой бы детской ни казалась эта мысль, под ней лежали довольно прочные основания. Лила действительно умела наводить на людей чары, умела их приворожить, что было и приятно, и опасно; понемногу догадываться об этом начала не только я, знавшая ее с первого класса, но и все остальные.
Ближе к концу лета у Лилы пошли постоянные ссоры с Рино: когда он выбирался за пределы квартала — в пиццерию или просто погулять, — за ним пыталась увязаться и сестра. Но Рино хотелось иногда побыть одному. Он тоже изменился — Лила пробудила в нем фантазии и надежды. Но смотреть на него и слушать, что он говорит, становилось все неприятнее. Он все чаще хвастался, по поводу и без повода повторял, какой он мастер и как скоро разбогатеет. «Немного удачи — и я надеру Солара задницу», — твердил он, и сам млел от этих слов. Разумеется, он позволял себе отпускать подобные фразочки, только если рядом не было сестры. При ней он терялся, мычал что-то невразумительное, а больше молчал. Он знал, что Лила его осуждает, как будто таким своим поведением он предавал их секретный замысел; потому-то он и отказывался брать ее с собой: они и так целые дни проводили вместе в мастерской. Он сбегал от Лилы и шел гулять с дружками, надутый как павлин, хотя иногда все же поддавался на ее уговоры.
Однажды в воскресенье, после долгих обсуждений (Рино лично пришел к нам домой и великодушно взял на себя ответственность и за меня тоже), родители разрешили нам — ни больше ни меньше — гулять по вечерам. Мы увидели город, расцвеченный ярко освещенными вывесками, и его переполненные улицы, мы нанюхались вони протухшей на жаре рыбы и аппетитных запахов из дверей ресторанов, закусочных, баров и кондитерских, куда более богатых, чем заведение Солара. Не знаю, случалось ли Лиле до того вечера бывать в центре Неаполя — с братом и кем-нибудь еще. Если и так, то мне она, разумеется, ничего не рассказывала. Зато я помню, что на той прогулке она не проронила ни слова. Мы шли через площадь Гарибальди, и Лила все время отставала, засмотревшись то на чистильщика обуви, то на ярко накрашенную здоровенную тетку, то на хмурых мужчин, то на мальчишек. Она так пристально вглядывалась в людские лица, что многие хмыкали, а другие недоуменно пожимали плечами, словно спрашивали: «Чего тебе?» Я то и дело хватала ее за рукав и тянула за собой, боясь, что мы отстанем от Рино, Паскуале, Антонио, Кармелы и Ады и потеряемся.