Свидание с другом - Вольпин Надежда Давыдовна. Страница 5

Странный был юноша этот Соколов. До смерти боясь подцепить в голодной Москве сыпняк, он в общественных местах не позволял себе присесть на стул. Однажды у меня на глазах он прослушал в университете всю лекцию профессора Сакулина, сидя «на палочке верхом» и ничего не записывая, доверяясь памяти. Но к весне 1920 года Ипполит начал уже перестраиваться из поэта в критика и литературоведа. Свой артиллерийский огонь он направил на имажинистов. В первую голову — на Сергея Есенина.

Стоило Есенину что-либо прочесть с эстрады, вслед за ним вырастал перед публикой юный Ипполит. Но был он с виду совсем не юношей. Рослый, чуть сутулый, с тяжелым мучнистым лицом, он выглядел лет на десять старше своих осьмнадцати лет. Выйдет вот так на эстраду, вынет заготовленную пачку листков и под скрежет ножей о тарелки заводит лекцию. У Есенина, он утверждает, нет ничего своего. Вся система его образов — особенно же образов религиозного ряда, всяких его богородиц, телков и младенцев — полностью позаимствована у... немецкого поэта Рейнера Марии Рильке. Да, у великого Рильке!

И он читает вслух сперва немецкие строки, затем их дословный русский перевод и, наконец, якобы очень с ними схожие, строки Есенина. Какие-нибудь «Облаки лают. Ревет златозубая высь». Публика слушает, скучая: сюда приходят поесть «не по нормам», поглазеть на живых поэтов, кстати и послушать. Пусть Есенин и не выступал, а тот все одно выходит, на эстраду со своими «разоблачениями». Кто-нибудь крикнет: «Брось ты, Ипполит, Есенин же не знает немецкого языка!» А Соколов упорствует: «Тем хуже. Значит, влияние здесь не прямое, а через посредственные и уже опошленные подражания». Есенин слушал сперва с усмешкой. Ипполит, повторяясь от раза к разу, договорился, наконец, до слова «плагиат». Сергей сам и не слышал, но, когда ему услужливо об этом доложили, попросил предупредить Соколова, что если тот еще раз повторит подобное, то он Есенин, «набьет ему морду».

Дня через два Сергей привел меня в СОПО поужинать. Мы устроились в Зале поэтов поодаль от зеркальной арки — эстрада от нас не видна. Едва взялись за вилки, к Есенину подскочил Захаров-Мэнский и со сладострастным предвкушением скандала вкрадчиво говорит:

— Ипполит уже завелся, читает цитаты.

Есенин просит меня не вставать — а сам уже под аркой. Не усидела и я.

Ипполит произносит — очень отчетливо, подчеркнуто: «...прямой плагиат...»

Но закруглить свою тираду он не успел. Есенин, точно циркач, взлетел на эстраду. Широкий взмах руки. Пощечина... нет, не звонкая. На рыхлом лице критика багровый отпечаток ладони.

Шум, смятение.

Кое-как мы доели свой ужин. Уже известно: будет общественный суд.

Из кафе выходим втроем: Есенин с Грузиновым провожают меня Тверским бульваром домой. Сергей разволнован. Он явно недоволен собой. Но, словно готовясь уже сейчас к предстоящему суду, оправдывает свой поступок. Это недовольство собой еще углубилось, когда он услышал от меня, что Ипполит «только выглядит солидным дядей, а на самом деле ему от силы восемнадцать лет».

И тут Грузинов, добрая душа, одернул меня и тихо отругал:

— Где ваша женская чуткость? Не видите, что ли? Он и так расстроен.

А Сергей храбрился и все доказывал — скорее себе, чем нам двоим,— что поступил по справедливости.

— Не оставлять же безнаказанной наглость зарвавшегося буквоеда! Нет, не стану я перед ним публично извиняться...

И вдруг сам себя перебивает:

— А этот его Рейнер Мария, видно, и впрямь большой поэт!

Долго ждать суда не пришлось. Происходил он днем, в первом («обжорном») зале Союза поэтов. Столики удалены. Зал забит. Я слушала, стоя у стенки, не доходя «зеркальной арки». Чуть ближе к ней — и почти бок о бок со мной — стоял Маяковский. До нас долетают слова Есенина:

— Каждый на моем месте поступил бы так же.

И Маяковский, взвесив,— тихо, но очень внятно:

— «Я? Ни-ког-да б!»

«Еще бы,— успела я подумать,— ты, если волю дашь руке, чего доброго, отправишь к праотцам».

На словах осуждали поэта, но в душе, казалось мне, ему сочувствовали: нелепые нападки многоученого юнца и его нагловатый апломб никому не нравились.

Приговор был мягок: Есенину запретили на месяц показываться в СОПО, что, впрочем, практически не распространялось на второй зал, и Сергей по-прежнему приходил сюда обедать. А кругом все в один голос жаловались, что наказан не так Есенин, как посетители — поэты и публика.

Добавлю несколько слов о передаче этого эпизода Вениамином Кавериным. Сделанное рукой большого мастера его описание, однако, кое в чем неточно. Думается, в памяти автора произошел некоторый сдвиг. Так, Мариенгофа при пощечине не было в СОПО. А главное, не были у Сергея подрисованы брови, подкрашены губы. Да и за все годы дружбы и близости с Сергеем я не видела на его лице хотя бы следов косметики. Только гладко выбритые щеки он сильно пудрил (маскируя рыжинку) — отчего и брови его, по природе темные, могли казаться подрисованными.

ИДЕТ ПО КАНАТУ

Лето двадцатого. Еще до отъезда Есенина и Мариенгофа на Кавказ.

Говорю Грузинову:

— Мне всегда страшно за Есенина. Такое чувство, точно он идет с закрытыми глазами по канату. Окликнешь — сорвется.

— Не у вас одной,— коротко и веско ответил Грузинов.

ДРУЗЬЯ И ВРАГИ

— Почему все так меня ненавидят? — спрашивает с тоской Есенин.

У меня захолонуло в груди.

— Кто «все»?

— Да хоть эти молодые поэты, что вертятся вокруг вас...

— Поэты? Что вы! Все они очень вас любят. Даже влюблены, как в какую-нибудь певицу. Мне на днях — имярек — (я назвала имя, но сегодня не помню, чье) сам удивляясь, говорил: «Когда нет в Союзе Есенина, все точно бы угасает, и скучно становится... Он что — пришел, сел молча, вроде бы грустный. А все вокруг сразу озарилось!»

Я не придумала свое утешение. Однако как жадно Есенин ловит мои слова! И хочет и боится им поверить. А во мне, хоть я еще не прочла ни строчки по психиатрии, уже сейчас, летом 1920-го, складывается мысль, что в нем притаилась душевная болезнь.

Нет, уж лучше пусть смотрит Нарциссом в зеркало на свои ржаные волосы, любовно их расчесывая, чем эта въевшаяся в душу мысль, будто все вокруг ненавидят его!

В сознании Есенина окружающие резко делятся на друзей и врагов. «Враги» — это некое смутное подозрение «Друзья» — всегда нечто вполне конкретное, существующее во плоти и крови, хотя порой в их честную рать Есенин зачисляет и таких, кто не слишком ему предан и едва заслуживал именоваться хотя бы приятелем. Сейчас Есенин не так уж знаменит, но с ростом шумной известности — еще отнюдь не славы! — удельный вес этого последнего разряда «друзей» сильно возрастет. Помню, в начале лета двадцатого года, в дни, когда Есенин проживал еще в Гранатном переулке, он, встретясь со мною, сообщил, весь лучась от счастья, что к нему едет друг («Понимаете, друг, настоящий друг! Я вас с ним познакомлю»). Он это говорит в страстной уверенности, что и я должна задохнуться от счастья, потому что познакомлюсь с его, Есенина, другом! А я и в самом деле до счастья рада — не из-за приезда еще неизвестного мне друга, но из-за твердой веры Сергея, что я всей душой разделяю его радость. Кого он ждал тогда? Кажется, Александра Михайловича Сахарова. Во всяком случае в Сахарове Есенин всегда вот так же страстно признавал большого друга.

Ну, а враги? В те дни реальным представляется один: поэт-имажинист Александр Кусиков, с которым Есенин уже не в первый месяц в ссоре.

Странная была эта ссора. Обоих окружали общие тому и другому друзья (или вернее сказать — товарищи). А вот ни один не берется их помирить — даром, что этого требуют интересы группы. И никто не помнит, с чего пошла ссора. Кто знает, может, нарочно ее распаляют себе на потеху? Но такому мне по самой моей природе было бы трудно поверить. Я решила их помирить. И помирила.

Это было сделано так. Спрашиваю Кусикова, в чем причина ссоры. Сандро уверяет, что причины нет. Ему самому невдомек. Просто Есенину что-то почудилось, чего и не было. Только эти общие слова, ничего вразумительного я не услышала.