Комната Джованни - Болдуин Джеймс. Страница 16
Она улыбается мне кокетливо и в то же время по-матерински. Она не коренная француженка и уже почти старуха. Приехала из Италии во Францию совсем молодой девушкой и сразу же поселилась здесь. Как и большинство здешних женщин, она сразу же оделась во все черное, как только вырос ее последний ребенок. Хелла думала, что все они вдовы, а оказалось, что у многих есть мужья; правда, этих мужей можно принять за сыновей. В солнечные дни эти мужья иногда играли в карты на спортивной площадке возле нашего дома, и когда они смотрели на Хеллу, в их глазах одновременно можно было прочитать и как бы отеческую гордость и чисто мужское любопытство. Иногда я играл с ними на бильярде и пил красное вино. Правда, чувствовал себя скованно: меня раздражало их сквернословие, дружеская бесцеремонность да и весь их образ жизни. Они обращались со мной, как родители с возмужавшим сыном, и в то же время они не пытались сблизиться, поскольку я был, так сказать, не их круга, а, может, они чувствовали во мне, или мне это только казалось, что-то такое, чему, по их мнению, не стоило да и нельзя было подражать. Мне кажется, я читал это в их глазах, когда, встречая нас с Хеллой, они подчеркнуто вежливо здоровались с нами: «Salut, monsieur-dame». Они, наверняка, могли быть сыновьями этих женщин в черном, сыновьями, проведшими бурные годы на стороне, пытаясь завоевать себе место под солнцем, и вернувшимися домой, где можно отдохнуть, послушать материнское ворчание и тихо дожидаться смерти. Они вернулись домой к высохшей груди, которая вскормила их в самом начале их жизненного пути.
Хлопья снега лежали на шали, покрывавшей голову стоявшей в дверях хозяйки. Снежинки блестели на ее ресницах, на тронутых сединой черных прядях, выбившихся из-под шали. Она еще была полна сил, хотя немного горбилась и страдала одышкой.
– Bonsoir, monsieur. Vous n'etes pas malade? – Нет. – отвечаю я, – абсолютно здоров. Входите. пожалуйста.
Она входит, закрывает за собой дверь, сбрасывает шаль на плечи. Я стою перед ней со стаканом виски в руке. Она замечает это, но молчит.
– Eh, biеп, – говорит она. – Tant mieux. Вас уже несколько дней не видно. Неужели совсем не выходите из дома?
Ее глаза придирчиво изучают мое лицо. Я прихожу в замешательство и от этого злюсь.
В выражении ее глаз, в ее голосе есть такое лукавство и мягкость, что я не могу ей ответить резкостью.
– Не выхожу, – отвечаю я, – погода очень плохая.
– Конечно, на дворе не август, – отвечает она, – но и вы не калека. Что за радость сидеть одному дома?
– Завтра утром я уезжаю, – с отчаяньем говорю я, – может, вы хотите посмотреть, все ли в порядке?
– Да, – отвечает она и достает из кармана бумажку, на которой подробно расписано хозяйское добро и стоит моя подпись.
– Я быстро. Начнем прямо с кухни. Мы идем в кухню. Мимоходом я ставлю стакан с виски на ночной столик в спальне.
– Пейте на здоровье, мне все равно, – бросает она не оборачиваясь.
Но я оставляю стакан в спальне.
Мы входим в кухню. Она подозрительно чистая и прибранная.
– Где же вы обедали? – недоумевает она. – Говорят, вас несколько дней не видели в tabac. Или вы все же наведывались в город?
– Да, – вяло отзываюсь я, – но не часто.
– Пешком? – спрашивает она. – Шофер автобуса вас тоже давно не видел.
Она не смотрит на меня, а шныряет по комнате, что-то вычеркивая из списка маленьким желтым карандашом.
Мне нечего ответить на ее последнее насмешливое замечание: я забыл, что в этом захудалом поселке каждое мое движение на виду, под надзором всевидящего ока.
Беглым взглядом она окидывает ванную.
– Я ее вечером вымою, – говорю я.
– Надеюсь, – отвечает она, – когда вы въезжали, все было чисто.
Мы снова возвращаемся в кухню. Она не заметила, что не хватает двух стаканов: я их разбил, а сказать об этом не посмел. Обязательно оставлю за них деньги на буфете. Входим в гостиную, она зажигает свет. Мои грязные вещи валяются как попало.
– Я их увезу, – бормочу я, выдавливая из себя улыбку.
– Неужели трудно было перейти через дорогу? – говорит она. – Я с удовольствием покормила бы вас супом или еще чем-нибудь. Я каждый день стряпаю для мужа, нетрудно сварить и для двоих.
Я растроган, но не знаю, как выразить ей свою благодарность, а сказать, что совместные трапезы доконали бы мои и без того истрепанные нервы, не решаюсь.
Она придирчиво рассматривает подушку-думку.
– Вы едете к невесте? – спрашивает она. Я понимаю, что надо соврать, но почему-то не могу. Боюсь ее взгляда. Хорошо бы выпить!
– Нет, – честно признаюсь я, – она уехала в Америку.
– Tiens! – восклицает она, – а вы… остаетесь во Франции?
– Ненадолго, – говорю я и весь покрываюсь испариной.
Мне вдруг приходит в голову, что эта простая женщина, эта итальянская крестьянка могла бы быть матерью Джованни – именно такой я ее себе представлял. Я стараюсь не смотреть ей в глаза, чтобы не увидеть в них материнское горе, которое овладело бы ей, узнай она, что ее сына убьют на рассвете и что в этом виноват я. Я стараюсь заглушить в себе ее рыдания – ведь она не мать Джованни.
– Нехорошо, – говорит она. – Такой молодой человек, как вы, не должен сидеть один в большом доме без женщины. Это нехорошо!
Некоторое время она грустно смотрит на меня, потом, видно, хочет что-то добавить, но понимает, что лучше не надо. Я знаю, что она хотела мне что-то сказать о Хелле, которую местные женщины, и она в том числе, не любили. Но она выключает в гостиной свет, и мы проходим в большую спальню, хозяйскую – здесь мы ночевали с Хеллой. Стакан с виски я оставил в другой спальне. Здесь тоже чистота и порядок. Она осматривает комнату, смотрит на меня и улыбается.
– Здесь вы с тех пор больше ни разу не спали? – спрашивает она.
От стыда я краснею, а она смеется.
– Ничего, вы еще будете счастливы,-говорит она. – Вам надо найти другую женщинц, хорошую, и жениться на ней, иметь детей. Да, вам обязательно надо жениться, – настойчиво повторяет лна, точно я с ней спорю, но не успеваю я открыть рот, как она спрашивает:
– А где ваша татап?
– Она умерла.
– А-а! – она сочувственно поджимает губы.
– Очень жалко, а отца тоже нет в живых?
– Нет, он жив, живет в Америке.
– Pauvre bambino.
Она смотрит на меня, я почему-то чувствую себя рядом с ней ужасно жалким и беспомощным и понимаю, что если она сейчас же не уйдет, я расплачусь или стану ругаться.
– Но не будете же вы весь свой век бродяжничать по свету, как матрос! Это очень огорчило бы вашу маму. Когда-нибудь вы ведь обзаведетесь собственным домом?
– Да, разумеется. Когда-нибудь. Она кладет свою крепкую руку на мою и ласково говорит:
– Жалко, что ваша татап умерла, но вашему отцу будет приятно нянчить ваших детишек.
Она замолкает. Глаза ее смотрят участливо но как-то мимо меня.
– У нас с мужем было трое сыновей. Двоих убило на войне, тогда же мы потеряли все свои деньги. Жалко – всю жизнь работали, чтобы на старости лет жить тихо и в достатке, копили-копили, и все пошло прахом. Мужа это доконало, он изменился до неузнаваемости.
Я вижу, что в ее глазах больше нет прежнего лукавства, а только горечь и боль.
– А, да что поделаешь? – пожимает она плечами. – Лучше об этом не думать. Два года назад, – лицо расплывается в улыбке, – с севера приехал погостить наш третий сын и привез с собой своего маленького. Ему всего четыре года. Такой красавчик, Марио зовут, – она оживляется еще больше, – мужа моего тоже зовут Марио. Десять дней они у нас прожили, так мы будто помолодели.
Она снова улыбается:
– Особенно мой муж.
Некоторое время она стоит с застывшей на лице улыбкой, потом вдруг резко спрашивает:
– Вы молитесь Богу?
Я чувствую, что мне не перенести очередное испытание.
– Нет, – невнятно бормочу я. – То есть очень редко.
– А вы верите в Бога?
Я жалко улыбаюсь. Хотя мне хотелось бы, чтобы это была снисходительная улыбка.