Больше никогда не спать - Херманс Виллем Фредерик. Страница 48

Открывая дверь большой комнаты, я слышу оживлённый диалог на непонятном мне языке. Очевидно, они забыли выключить телевизор, потому что в комнате никого нет и свет не горит. Я тоже не включаю свет, потому что собираюсь посмотреть телевизор. Но не только свет в комнате выключен, кажется, кто-то отключил изображение. Ориентируясь по звуку, я добираюсь до того угла, где стоит телевизор, приседаю на корточки и начинаю крутить переключатели, пытаясь вызвать изображение. Но картинки не появляется. Кто-то, пробравшийся в комнату вслед за мной, нападает на меня сзади и зажимает мне рот. «Отец!» — кричу я и просыпаюсь от страха.

Противно просыпаться при полном дневном свете. Как получилось, что я позвал отца, ведь отца у меня нет вот уже восемнадцать лет, отец умер так давно, что я даже не помню, чтобы я его когда-нибудь звал?

Рот мне зажимает моя собственная рука.

Дождь кончился, но дует сильный ветер, и небо затянуто. Я ещё долго лежу на спине, открыв глаза, глядя вверх. Подумав обо всём, о чём я уже когда-то думал, я встаю, подхожу к озеру, отвязываю сеть и тяну её на берег. Форель. Ещё форель. Вытянув сеть до половины, я чувствую, что она очень тяжёлая. Порыв ветра поднимает кусок сети и забрасывает его в кусты. Вторую половину я вовсе не могу вытащить, вода приходит в бурное движение, как будто вокруг сети она кипит. Ещё одна рыба. Я отхожу назад и тяну изо всех сил. Сеть полна рыбы, в каждой ячейке по рыбе, сеть превратилась в ковёр из блестящих подпрыгивающих рыб, их сотни. Что делать? Освободить их всех невозможно. Для этого я слишком устал. Сначала поесть.

Сколько у меня осталось спичек? Четыре. Все ветки промокли насквозь от долгого дождя. Я аккуратно складываю костёр, проверяя каждую ветку на относительную сухость. Зажигаю первую спичку. Она гаснет на ветру. Вторую и третью тоже гасит ветер. Четвёртой мне всё же удаётся поджечь тоненькую веточку, но пламя почти сразу гаснет. Веточка тлеет. Пытаюсь раздуть огонь. Не получается. Прекращается даже тление. Я наблюдаю это в растерянности, кусая большой палец, потом разрезаю форель на куски, натираю их солью и ем. Почти как малосольная селёдка.

Когда мне кажется, что я достаточно поел, я возвращаюсь к озеру и осторожно пытаюсь высвободить сеть из кустов. Но каждый раз, когда мне с большим трудом удаётся распутать несколько ячеек, ветер снова сводит на нет все мои усилия. Рыбы застыли неподвижно, но иногда то одна, то другая из них внезапно дёргается. В ярости я пытаюсь вытянуть сеть силой. Она местами рвётся, но так и не отделяется от кустов. Приходится оставить всё, как есть. Как будто прилив увешал кусты искрящимся серебром. Как будто гигантский паук сплёл здесь свою паутину.

41

На каждом холме я останавливаюсь и смотрю на карту. Опять идёт дождь, видимость очень плохая. И всё же я знаю, что я уже недалеко от Равнастуа. Сейчас день или вечер, в любом случае, вторая половина суток.

Через каждые сто шагов мне приходится отдыхать, а шаги мои всё меньше и меньше. Я слишком устал для того, чтобы их измерять. Но шестидесяти сантиметров в них уже точно нет. У моего левого ботинка оторвалась подошва, я пробовал ходить босиком, но это слишком болезненно; в конце концов я привязал подошву к ботинку оторванным от дождевика куском полиэтилена, но полиэтилен всё время развязывается. Я сделал всё от меня зависящее для того, чтобы оказаться в Равнастуа как можно скорее; но чем дальше, тем меньше значит время.

О том, что я здесь, никто не знает. Где же лопари? Последние дикари Европы? Я не встретил ещё ни одного. Собственно, я мог бы умереть, подобно Арне. Ах! Подумать только, что с ним случилось ровно то, чего я так боялся для себя. Я чувствую себя так, как будто не оправдал ожиданий.

Последние записи я сделал позавчера. На пятый день после того, как нашёл Арне. Тогда же я сбавил и темп, как будто решил, что пусть лучше Арне так и лежит там, где я его оставил. Месяц вне цивилизации — и правила обитаемого мира сменяются правилами одиночества. Попавшие здесь в беду олени превращаются в скелет прямо под открытым небом, и вскоре от них не остаётся ничего — разве что рога, ребро или позвонок; и Арне, на самом деле, тоже всё равно. Похороны, венки, надгробные речи — это заботы для тех людей, что живут на мощёных улицах, в десятиэтажных домах, сидят вдесятером в одной комнате. Это — действо, неотделимое от места, времени, сообщества.

Даже мысль о том, что скоро мне дадут поесть, даже мысль о настоящей постели оставляет меня безучастным.

О том, чего я, словно пытаясь заклясть судьбу, так сильно, истерически не хотел, — погибнуть так же, как мой отец, — об этом я тоже думаю без всяких эмоций.

Потому что — с чем я возвращаюсь домой? С пустыми руками. С сообщением о чьей-то смерти.

Как будто я и так недостаточно устал, я не могу сосредоточиться ни на чём, кроме тяжести этого страшного известия. Господь небесный! Одно это уже вселяет в меня ужас перед обитаемым миром, перед встречей с людьми, которым я должен буду это сообщить.

Но ничего не поделаешь, остаться здесь я тоже не могу. И я поджимаю ноги, отталкиваюсь правой рукой от земли. Шатаясь, стою на двух ногах, как и подобает венцу творения. Начинаю медленно взбираться на очередной холм.

Уже какое-то время назад я заметил, что держаться узкой тропы стало гораздо легче. Теперь, чтобы распознать её, не нужно прилагать никаких усилий. Похоже, что здесь по ней часто ходят люди. Это может означать только одно: Равнастуа уже совсем близко.

Вершина холма тоже совсем близко. И что же я вижу, ещё раньше, чем выхожу наверх? Там стоит самое крупное животное из тех, что я видел за последние несколько недель. Лошадь.

Это пегая лошадь, её чёрная грива стоит дыбом, как шерсть на спине у гиены. Она пасётся, а заслышав меня, поднимает голову. Фыркает, переставляет переднюю ногу. Она привязана длинной верёвкой к колышку в земле. Что она ест? Трава здесь не растёт. Лошадь жуёт какой-то худосочный кустик.

Это животное не смогло бы выжить здесь без человеческой помощи. Значит, поблизости есть люди.

Поднявшись на следующий холм, я вижу дом, нет, это целых три маленьких деревянных домика, они покрашены в цвет ржавчины. На крыше самого большого — колоссальная антенна, высотой, наверное, в десятки метров. Неподалёку я в первый раз за долгое время вижу настоящие деревья, берёзы, хотя и совсем небольшие.

Очень медленно я подхожу поближе. Теперь мне приходится то и дело садиться отдыхать. Мне уже давно безразлично, на чём я сижу. На торфяных кочках, если придётся; иногда у меня просто не хватает сил искать сухое место. Торопиться мне больше некуда. Я уже так близко к самому большому дому, что различаю ведущую ко входу лестницу. Сейчас я спокойно поднимусь по этой лестнице. Как ни странно, на самом деле это получается лишь с большим напряжением, как будто я пьян. Я даже не в состоянии сразу ухватиться за дверную ручку, я ищу её на ощупь, как слепой.

Дверь открывается. За ней никого нет, там что-то вроде деревянного вестибюля, на стене висит телефон, рядом с ним стоит большой железный шкаф. За ним — другая дверь.

В комнате. Деревянные стены. У окна сидит старуха с жёлтым морщинистым лицом, её волосы заплетены в короткие чёрные косы. Она беременна. Я выдавливаю из себя несколько слов по-английски. Она улыбается, встаёт и выходит из комнаты. Как она, такая старая, может быть беременна? С потолка свисают полоски липкой бумаги, мухи садятся на них, чтобы никогда больше не оторваться.

На стене нет ничего, кроме трёх больших календарей. На полу, вдоль стен, разложены разные предметы: кастрюли из нержавеющей стали, коробки, швейная машина, стопки одежды. В комнату врывается множество голых смуглых детей. Они ведут себя тихо, прячутся друг у друга за спиной, сосут пальцы. Дверь в другую комнату полуоткрыта. За ней видны кровати. Дети стоят у двери, как на страже, они готовы тут же захлопнуть её за собой, если я сделаю что-нибудь такое, что покажется им опасным. Я пошатываюсь, но не схожу с места. Один, два, три, много голых детей.