1956. Венгрия глазами очевидца - Байков Владимир Сергеевич. Страница 23
Такое начало речи, внешне излучавшее искренность и почтительность, похожее на признание грехов, на христианское покаяние, сделало свое дело: оно заинтересовало академическую аудиторию.
— Мы в СССР тоже обижали интеллигенцию, да и поистребили ее во множестве, особенно при Сталине, считали, что интеллигенты никогда не будут честно служить рабочим и крестьянам. Но это не так. У людей умственного труда тонкие души и к ним нужен особый подход, особая внимательность. Мы наконец-то поняли это и наиболее талантливых все же спасли.
Отработанный на многих аудиториях «ораторский подхалимаж» и здесь дал свой результат. Они же, венгерские академики, не знали, что Хрущев в репрессивные 30-е годы тысячами и тысячами отправлял на смерть невинных советских рабочих и интеллигентов.
Сидевшие в зале стали внимательно слушать Хрущева.
— Вот я расскажу вам о судьбе двух великих ученых: физиолога с мировым именем Ивана Павлова и непревзойденного украинского сварщика академика Евгения Патона.
И Хрущев рассказал, как Павлов хотел уехать за границу и как голодающая Россия во время гражданской войны не дала погибнуть ни ученому, ни его лаборатории. И Павлов в конце жизни понял, что и при советской власти можно вести научные изыскания.
Хитрость каждого выступающего пропагандиста состоит в умении сказать о том, что ему выгодно, обрисовать положительные факты и при этом «забыть» упомянуть о том, что было в деятельности самого оратора отрицательного. Ровно так выступал в Венгерской академии наук и Хрущев. Рассказав о Павлове, он не упомянул о русских ученых, сотнями насильственно изгнанных Лениным из России в начале 20-х годов, а затем в еще большем количестве уничтоженных Сталиным в конце 30-х.
— А с другим большим украинским интеллигентом, — продолжал Хрущев, — я долго не мог договориться, чтобы он стал президентом Украинской академии наук, хотя этого желало большинство академиков. Речь идет о великом ученом в области сварки — академике Евгении Патоне. Он не прощал нам, руководителям страны, что его долго не признавали, семью третировали. Даже сына не принимали в университет только потому, что отец его из чуждой пролетариату интеллигентской среды. Такие были у нас искривления, а Патон этого несправедливого унижения простить не хотел. Но потом понял, простил. А сын его, Борис, стал также большим ученым — восходящая звезда в сварочном деле, уверен, будет академиком и президентом академии наук.
Хрущев еще немного рассказал про непростые судьбы некоторых других ученых с мировым именем и закончил:
— Все это я вам рассказал, чтобы вы поняли, какие бы ошибки и преступления ни делали бывшие руководители наших стран, все это были временные издержки в строительстве нового, неизведанного науке уклада жизни, но этот уклад надо коренным образом менять. А настоящий фундамент справедливого общества, как мы с вами, особенно ученые старики, знаем, — это рабочие, крестьяне и вы — интеллигенты.
Беседа удалась — Хрущев отвечал на вопросы еще почти час, и никто не хотел расходиться. Хитроумным оратором был Хрущев — в этом ему не откажешь!
После отъезда руководителей январского совещания пяти стран Хрущев остался на некоторое время в Венгрии, нигде официально не появлялся, но несколько раз беседовал с Кадаром, и на этих беседах мне досталась напряженная работа по синхронному переводу.
Хрущев обычно не любил ждать окончания перевода фразы или предложения и требовал, чтобы я переводил одновременно во время его разговора: переводчик должен быть, как автомат! Таково правило синхронного перевода.
Он вначале говорил медленно, как бы рассуждая сам с собой, — тогда мне было легче работать, но потом, увлекаясь, он убыстрял темп и выстреливал залпом несколько фраз, и тогда мне приходилось туго. Хорошо еще, что Хрущев любил возвращаться к одной и той же мысли несколько раз, и чего я не успевал полностью перевести в первый заход, наверстывал во второй, в третий.
Вспомнил я тогда с благодарностью молниеносный перевод титров зарубежных кинокартин в Посольстве: на перевод довольно длинного титра давались секунды, а ждать было некогда — появлялся новый текст.
С Кадаром было легче: во-первых, это был перевод на русский, во-вторых, у Кадара был не хрущевский темперамент — не взрывной, а спокойный, взвешенный, и ход мыслей — рассудительный. Излагая мысли в короткой фразе, он как бы советовался сам с собой. Но это были мои проблемы, характерные для синхронного перевода. А вот темы их разговора были куда серьезнее, хотя велись они в каком-то неофициальном, личном, непривычном для меня ключе.
Хрущев так хитро и задушевно строил разговор, что, казалось, это был разговор как бы старшего брата с младшим. Кадар был моложе Хрущева почти на 20 лет, а по опыту партийно-руководящей работы разница была еще больше. К тому времени, когда Кадар начинал свой путь в молодежном движении Венгрии, Хрущев, отвоевавшийся в гражданской войне в 1918–1820 годах, прошел многолетний опыт хозяйственной и партийной работы на Украине, а в 1935 году был уже первым секретарем Московского обкома ВКП(б).
Однако нравоучительности старшего и робости младшего не чувствовалось: внешне все выглядело как беседа равных партнеров. Кадар очень уважал Хрущева за его бесстрашный бой против культа личности Сталина и ликвидацию всесильного Берии, и они оба критически рассуждали о событиях, в которых им пришлось принимать непосредственное участие.
Трудно восстановить в памяти все детали их высказываний, но общее впечатление основных направлений беседы у меня сложилось более или менее отчетливое — уж очень она была необычной, опять же, внешне, как бы откровенно-доверительной.
Хрущев признал, что Сталин «напортачил» во многом, в том числе и с Ракоши.
— Авторитет Матьяша, — говорил Хрущев, — как деятеля международного революционного движения, да и безоговорочное, сильнее, чем в других соцстранах, подражательство всему советскому — импонировали Сталину. Он считал Венгрию «бриллиантом в короне социалистического содружества». Ракоши, чтобы угодить Сталину, безудержно гнался за СССР, усердствовал в насаждении всего советского, ненужного, лишнего, да и вредного для Венгрии: непосильных темпов индустриализации, силовых методов власти местной партократии, безудержного восхваления всего советского образа жизни, и переусердствовал, особенно в беззаконной репрессивной политике.
Хрущев признавался, что хотя он и разоблачил культ Сталина и его подручного Берии и старался по мере сил ликвидировать последствия насаждавшегося ими полного беззакония и попрания личности — на большее у него сил не хватает.
— Взялся я горячо, — говорил он, — но надо ломать командно-бюрократические методы управления, а значит, надо ликвидировать созданный десятилетиями управленческий аппарат, насчитывающий миллионы чиновников-номенклатурщиков от районного до высшего ранга, ломать старый политический и экономический механизм власти, а это сделать можно только коренной и глубокой демократизацией всей жизни страны. Попытаюсь, конечно, что-то сделать, но стар я — не вытяну, — с огорчением говорил Хрущев. — Ты, Янош, моложе, ты храбрый человек, взятие власти тобой, хотя и с нашей помощью, — поступок мужественный и ответственный. Придется тебе быть между молотом и наковальней, между своими «праваками» и «леваками», да и с нашими «командующими» надо ладить и в то же время отучать их от прежних привычек распоряжаться в Венгрии как в своей вотчине. Нелегкое будет у тебя царство!
Далее он говорил, что венгры первыми в социалистическом лагере прокладывают путь к настоящей социалистической демократии, первыми вступили на путь реформ, хотя и сделали это грубо, резко, в вооруженном мятеже против всего, что им навязали Ракоши и Сталин. Хрущев сказал, что, может быть, и можно было это сделать по-другому, если бы один из главных центров восстания не находился в югославском посольстве в Будапеште.
— Я считаю, — говорил Хрущев, — что югославы были главными предателями и в венгерском кризисе, и вообще в это время в социалистическом союзе, они мечтали создать новое федеративное государство из придунайских стран [93].